в своем доме, и при всех письмах от влиятельных немецких вельмож, Моцарты рисковали уехать из Парижа ни с чем. Но у Леопольда имелось письмо от одной купеческой жены из Франкфурта некому Фридриху Мельхиору Гримму, которое оказалось ключиком от заветной двери.
Этот господин, прославившийся в дальнейшем как барон империи, посол, энциклопедист, близкий друг Дидро, еще более близкий друг мадам д'Эпине и многолетний корреспондент Екатерины Великой, а также автор увесистой «Литературной переписки» с доброй половиной всех коронованных особ Европы. Он в то время был немецким искателем богатства, находившимся в Париже в добровольном изгнании. Чем дольше Гримм там находился, тем больше его врожденные тевтонские добродетели уступали приобретенным французским порокам. Когда Моцарты обратились к нему в первый раз, он был секретарем герцога Орлеанского, что открывало ему доступ в каждый знатный особняк. Гримм считался блестящим собеседником и признанным в Париже знатоком номер один в области музыки. Всё это было весьма полезно, чтобы продвигать дело Моцарта и слыть спонсором его семьи. Все вожделенные двери Парижа вскоре распахнулись перед детьми. Кроме того, барон устроил их публичные концерты и представление в Версале, которое состоялось перед самым Рождеством.
Внутреннее устройство и порядки королевского двора привели Моцартов в замешательство. Людовик XV – в одних покоях, его супруга, бедняжка Мария Лещинская, – в других, дофин – в третьих, а на первом этаже, в невиданной роскоши – мадам Помпадур. Дамы всех титулов и званий сновали то тут то там, уснащая не слишком приятную атмосферу бесполезными духами. Щеголи со вшами на париках провожали дам на затхлые антресоли, где те принимали поклонников, спали и между делом выполняли свои разнообразные обязанности. Порывы студеного ветра пронизывали просторные залы, украшенные мрамором и зеркалами. Случалось, вино замерзало на столах. Любовь к мехам, вполне объяснимая в этих вымороженных помещениях, стала писком моды, «дамы носят одежду, отороченную мехом и летом, и зимой; мех носят на шее, его носят в прическе вместо цветов и в руках вместо лент… Смешнее всего видеть перевязь для шпаги, украшенную отделкой из меха. Должно быть, это радикальный способ уберечь шпагу от переохлаждения».
Бесценные шпалеры висели на сырых мраморных стенах, комнатные собачки пачкали углы. К величественным лестницам вели грязные пролеты и зловонные коридоры, которыми пользовались девицы, пробегавшие в спальню короля, bouchée[8], посланные Помпадур между оргиями в Оленьем парке. Там было много всего такого, что относится к внешним формам, но никакой приватности, а если что-либо и не было совсем очевидно, за тем можно было подглядеть в глазок замочной скважины. Моцарты всё это наблюдали, пораженные контрастом с Шёнбрунном, ибо, несмотря на весь показной этикет чопорного венского двора и неофициальные мелкие грешки императора, Франц и Мария Терезия вели простую, душевную семейную жизнь, к которой Вольферль и Наннерль успели приобщиться.
Мадам Помпадур. Художник Франсуа-Юбер Друэ. 1763–1764 гг.
Они играли для Помпадур в «ее покоях, выходящих в сад, похожий на рай», на позолоченных клавикордах, покрытых красивыми росписями. На стенах висели ее портрет и портрет короля, оба в полный рост. Когда она усадила Вольферля за позолоченный столик, собираясь развлечься с занятным человечком, он наклонился к ней, чтобы поцеловать. Она холодно его оттолкнула, после чего он пропищал:
– Кто это, не пожелавшая поцеловать меня? Императрица меня целовала.
Кто же это, в самом деле? Дама с неприятными болезнями, едва ли идеальное лицо, чтобы принимать невинные поцелуи чистенького, умытого мальчугана. Леопольд посчитал ее фигуру чересчур внушительной и описывал ее как крупную и пухлую, с хорошим цветом лица и глазами, слегка напоминавшими глаза императрицы. Его, должно быть, ослепило ее великолепие, потому что она умерла в следующем году, а тогда уже была больна; бледная, со скверной кожей, с привычкой то и дело кашлять и отплевываться.
В других покоях они играли для королевы и принцесс, которые отступили от всех имевшихся правил (все, что напоминало нормальное поведение, было в Версале под запретом), целуя Вольферля и Наннерль и играя с ними в продуваемых сквозняками коридорах. В праздник Рождества Моцарты посетили заутрени и три мессы в придворной часовне, о чем Леопольд высказал свое мнение, которое впоследствии повлияло на некоторые идеи Вольфганга. «Я слышал музыку, которая была и хороша, и плоха. Всё, что исполнялось соло, предположительно – арии, прозвучало скучно, холодно и жалко, иными словами – по-французски; хоры, однако, были все неплохи, воистину прекрасны». Всё это происходило в разгар «парижской войны» между приверженцами французской и итальянской школ (церковной) музыки. Нет нужды говорить, что Леопольд находил всё самое лучшее в итальянском пении, а всё самое плохое – во французском. Но, видимо, неслучайно было презрение Вольфганга на протяжении всей его жизни к французской музыке и живописи, причем семена этого презрения были посеяны достаточно рано. Французские хоры, однако, были приняты благосклонно даже отцом, и, как обычно, тот позаботился, чтобы Вольферль их послушал, как он всегда и все слушал с ним, если из этого можно было извлечь что-либо полезное для обучения.
Наиболее выдающимися композиторами в Париже были Шоберт (Schobert), клавесинист принца де Конти, и Экард, ученик Филиппа Эммануила Баха. Наннерль исполняла их сочинения «с невероятной чистотой, в столь безупречной манере, что завистливый Экард не смог скрыть свою ревность». Вновь Леопольд как он есть! Он думал, что раскусил ревнивого француза, но Шоберт, глава французской школы, был выходцем из Силезии, а Экард – из Баварии, и он нисколько не ревновал. Просто Леопольд взял сторону Гримма, ненавидевшего Шоберта, и он был не прочь поддержать интригу, используя дарование Вольфганга, хотя это сравнение дискредитировало его.
В день празднования наступления Нового 1764 года семья была удостоена права присутствовать при торжественном обеде Людовика с его супругой и детьми. Моцарты, разумеется, не были приглашены к столу, тем не менее во время обеда швейцарский гвардеец пропустил их в королевский обеденный зал, в котором было ужасно сыро и холодно. Им выпала честь подобно лакеям стоять за стульями, пока Бурбоны поглощали свой обед. «Вольферль стоял за стулом королевы, которая совала ему кусочки со стола и говорила с ним на немецком языке, на котором она разговаривает так же хорошо, как и мы». Ей приходилось переводить для короля, которого, надо признать, не особенно заботило, понимает он этот содержательный разговор или нет. Леопольд стоял рядом с Вольферлем и, похоже, подсказывал ребенку некоторые из реплик, а мать и Наннерль стояли по другую сторону от короля, возле дофина и мадам Аделаиды.
Чистая выгода от всех версальских выступлений