Рейтинговые книги
Читем онлайн Острова утопии. Педагогическое и социальное проектирование послевоенной школы (1940—1980-е) - Коллектив авторов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 100 101 102 103 104 105 106 107 108 ... 165

Это пространство населяют два разряда обитателей. Первую категорию составляют носители «бремени белого человека», вот только привычная цивилизационная утопия здесь несколько модифицирована и переориентирована со строительства Империи на более высокую задачу – «в мировом масштабе», как говорил один из персонажей «Чапаева». Носители бывают истинные, как протагонисты обеих картин, и ложные, как Председатель сельсовета в «Одной», великолепно, на фирменной фэксовской пластической эксцентрике исполненный Сергеем Герасимовым. «Истинность» и «ложность» определяются отношением к возложенной на персонаж миссии – быть воплощением новой, все и вся преобразующей публичности.

Вторая категория также вариативна, но все подпадающие под нее персонажи суть воспитуемые, объекты целенаправленной трансформации, которая по направлению и интенции совпадает с желательной – в рамках общего коммунистического проекта – трансформацией всего населения России, а в несколько более отдаленной перспективе – и всего земного шара. Причем воспитуемые эти мыслятся как оторванные ото всех возможных контекстов, принципиально несовместимых с пространством утопии, – и прежде всего от контекстов семейных.

«Путевка в жизнь» с этой точки зрения являет случай совершенно беспримесный. Беспризорники и в самом деле представляют собой идеальное воплощение того человеческого материала, который более всего пригоден для перековки в «советского человека»: что бы там, по марксистской инерции, ни говорили большевики о пролетариате, которому нечего терять, кроме своих цепей, их истинной целью и истинным объектом человекотворчества всегда были деклассированные элементы. А если они – в силу статусно-возрастной логики – являлись к тому же очевидным объектом для воспитания, то метафору идеального «человеческого сырья» можно было считать законченной. Семейные контексты и связанный с ними микрогрупповой уровень ситуативного кодирования в картине представлены более чем наглядно. Один из главных героев, Колька Свист, предстает перед нами в самом начале фильма пай-мальчиком, чистеньким ребенком из благополучной семьи, которая рассыпается в одночасье, как только нелепая случайность выбивает из-под нее основу – гибнет мать, отец уходит в запой, и Колька тут же оказывается на улице. Получается, что «правильная» семья в состоянии создать сладкую, идиллическую картинку сиюминутного счастья, но положительно не в силах защитить ребенка от «колеса истории» и, уж тем более, дать ему «настоящую», общественно значимую жизненную перспективу.

С «соседскими» микрогрупповыми контекстами, завязанными на притяжательности и относительности смыслов, на взаимном признании права на «неполную прозрачность», на «ты мне – я тебе», создатели фильма не считаются вовсе. Все, что только можно пропустить по этому разряду, ассоциируется с «нэпманством», с «буржуазной» культурой, основанной на приватности и собственности, то есть с теми социальными установками, с которыми новая власть и новая культура боролись беспощадно и бескомпромиссно – в отличие от установок «семейных» и «стайных», которые они готовы были перекодировать и преобразовывать себе на пользу.

Нэпманы – единственный разряд (эпизодических) персонажей картины, который показан безо всякой симпатии: «соседский» пласт проводится либо по разряду «звериного оскала частнособственнических инстинктов», либо по разряду откровенной и рассчитанной на сочувственный хохот в зале издевки над «буржуйскими замашками». Последнее нагляднее всего можно увидеть в эпизодической сцене «наплыва» воспоминания из недавнего уличного прошлого у Мустафы, которому предстоит показать мастеру свое умение оперировать режущими предметами. С точки зрения сюжетной логики эпизод нужен разве что для подтверждения самой возможности «перекодировать» воровские навыки в трудовые. Но есть логика и другого порядка: лихо срежиссированная и смонтированная сцена с нижним бельем, явленным миру нэпманского вида барынькой, у которой Мустафа вырезает «пиской» пласт каракулевой шубы пониже спины, разом повышает симпатию зрителя к этому ушлому трикстеру – и заставляет смеяться над «правом на приватность» как таковым1146.

В «Одной» Козинцева и Трауберга место беспризорников занимают алтайские дети, за души и внимание которых учительница Кузьмина борется со старым баем, и дети эти показательным образом существуют исключительно в пространствах, выключенных из повседневной жизни деревни, из своих семейных и соседских связей. Они присутствуют только в школьном классе, на отгонной пастбищной стоянке, куда Кузьмина приходит их учить, на деревенской площади во время кульминационного общего собрания – и у постели самой учительницы, умирающей от обморожения. До самого конца фильма зритель остается в неведении относительно того, кто из взрослых и детей в этом алтайском поселении связан между собой семейными узами: здесь нет отцов, сыновей, бабушек и сестер, все аборигены выглядят как одна «стая», что, кстати, помогает зрителю воспринимать как воспитуемых и здешних взрослых, по аналогии с детьми, в «стайности» которых не приходится сомневаться с самого начала.

В качестве «точки отталкивания» в фильме Козинцева и Трауберга выступают семейные контексты: мещанская сосредоточенность на маленьком личном счастье является тем препятствием, которое героине надлежит преодолеть на пути к героическому воплощению. Проекции семейной идиллии выдержаны в подспудно фарсовой стилистике: как и в «Путевке в жизнь», авторы изобразили ее в утрированно приторном духе. Символом мещанского уюта, взыскуемого героиней, выступает гипертрофированное изобилие выставленной в витрине шикарного магазина фарфоровой посуды, которая не хуже, чем в гофмановских сказках, обладает собственным голосом: в одной из сцен посуда исполняет пародийно-оперную полифоническую партию (написанную молодым Шостаковичем), варьируя на разные голоса одно и то же слово – «Останься!». Другая многократно повторяемая фраза – «Какая хорошая будет жизнь!» – служит, в такой же оперной обработке, фоном для нескольких сцен, пародирующих интеллигентские/мещанские представления о семейном счастье: на фоне большого зеркала с надписью «Очень хорошо» муж, весь в белом, радостно «пилит» на виолончели, а жена, тоже вся в белом, приплясывает возле примуса, в такт ему размахивая половником и крышкой от кастрюли; та же пара, вся в белом, стоит в дверном проеме какого-то, сплошь увитого белыми цветочными гирляндами транспортного средства. Транспортное средство несется на фоне проплывающих мимо облаков и высотных зданий, а за плечом у мужа одетый в ливрею и пудреный парик музыкант играет на трубе. Чуть позже, уже на Алтае, вся эта фантасмагория будет жесточайшим образом спародирована через увиденное со стороны домашнее пространство перерожденца-председателя, с двумя фарфоровыми чайниками на столе, храпящим мужем и забитой женой – на фоне все той же оперной партии.

Фактически эти два фильма задают два типа сюжета, связанные со школой (и – шире – с образовательным пространством вообще), ключевые для всей последующей советской кинематографической традиции. «Путевка в жизнь» представляет сюжет возрастной инициации, при которой социально незрелый индивид, сталкиваясь с системой воспитания и трансформируясь в процессе преодоления поставленных ею препятствий, превращается в «человека вполне». «Одна» дает сюжет инициации статусной, при которой индивид, обладающий признаками социальной зрелости и правом формировать других людей, но проявляющий при этом признаки «статусной недостаточности», в процессе воспитательной деятельности преображается сам, дорастая до стадии пропповского «воцарения»1147.

Предыстория жанра: «большой стиль»

Описанные выше сюжетные матрицы остаются продуктивными в рамках сталинского «большого стиля», однако это не приводит пока к рождению жанра школьного кино: сходные инициационные сюжеты могут разворачиваться в пространстве тракторной бригады, танкового батальона или передового колхоза. Найденный создателями «Одной» и «Путевки в жизнь» ресурс символизации, направленный снизу вверх, от частного случая к общему целому, заглушается тотальной установкой на символизацию, по направленности строго противоположную.

«Большой стиль» был возможен как целостный феномен только при наличии системной убежденности в том, что советская публичность «правильна» по определению и что правильность эта вечна, бесконечна и вездесуща – как материя в диалектическом материализме. Системных проблем, к которым отсылали бы частные сюжетные коллизии, быть попросту не могло; проблемы могли носить исключительно локальный характер и подлежали исправлению прежде всего общей силой давления беспроблемной среды1148. Специфического «поля напряжения», тематически связанного с образовательным пространством, попросту не существовало: ни с точки зрения прямого заказчика (то есть аппарата идеологического контроля, в пределе тяготеющего к единственному заказчику – Сталину), ни с точки зрения заказчика опосредованного (то есть собственно аудитории, которая не была готова воспринимать линейку конфликтов, расположенных в этом поле, как значимое единство). Были отдельные фильмы «про школу», так или иначе вписывавшиеся в другие, уже существующие жанровые разновидности, социальный заказ на которые успел вполне устояться: прежде всего, речь следует вести о «производственном кино» и о «кино для детей».

1 ... 100 101 102 103 104 105 106 107 108 ... 165
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Острова утопии. Педагогическое и социальное проектирование послевоенной школы (1940—1980-е) - Коллектив авторов бесплатно.
Похожие на Острова утопии. Педагогическое и социальное проектирование послевоенной школы (1940—1980-е) - Коллектив авторов книги

Оставить комментарий