Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мне придется принести ей в жертву даже свои религиозные обязанности!»— огорчалась она: буква закона для этой янсенистки всегда значила больше, чем сам закон. «Моя дочь обрекает на вечную гибель нас обеих», — сокрушалась она в своей неистовой и экзальтированной праведности. И нужно понять это религиозное чувство, чтобы отдать себе отчет, как отчаянно терзалась совестью эта сильная женщина. Поймет ли читатель его? Сомневаюсь… Этот дом без монахинь и капеллы, который за царящее в нем одиночество я сравнил с монастырем, вскоре стал для нее и Ластени столь же тесен и душен, что и карета, производившая на них во время поездки впечатление гроба. К счастью (если подобное слово может быть употреблено в такой надрывающей сердце истории), этот дом-гроб был достаточно просторен, чтобы в нем физически можно было существовать. Стены сада, за которым долгое время не ухаживали, были достаточно высоки, чтобы скрывать обеих отшельниц, когда им требовалось хоть на несколько минут выйти наружу, чтобы не задохнуться в пустоте, как умершая за четырнадцать месяцев от самоудушья энергическая принцесса Эболи,[429] заточенная по приказу Филиппа II в камере с зарешеченными и запертыми на замок окнами и вынужденная дышать лишь воздухом, который выдыхала и который возвращался обратно ей в грудь. Страшная казнь!.. Но через несколько дней Ластени перестала даже выходить. Она предпочитала лежать у себя в спальне на кушетке, где ночью ее место занимала мать, потому что баронесса всегда была рядом, как тюремщик, и даже хуже, чем тюремщик, потому что в заключении не всегда остаешься наедине со своим стражем, тогда как Ластени жила вместе с ним, теперь безмолвным, но вездесущим и безжалостным в своем упорном безмолвии. Баронесса приняла решение, отлично живописующее душевную ее твердость. Она больше не говорила дочери ни слова. Ни в чем ее не упрекала. Она, такая сильная, почувствовала, что не может победить эту слабую девушку, и все слова отскакивают от дочери назад и хлещут ее же по сердцу. Увы, это молчание всю жизнь занимало слишком большое место в общении двух женщин. Теперь оно стало молчанием двух мертвецов, но живых мертвецов, запертых в одном гробе, которые вечно и безмолвно видели и касались друг друга между четырьмя стиснувшими их досками. Это мрачное обоюдное молчание было самой нестерпимой из их пыток. Дыхание души человеческой — это не молитва, как утверждает Сен-Мартен.[430] Нет, это выражение чувства в целом, что бы оно ни передавало — любовь или ненависть, проклятие или благословение, молитву или богохульство. Поэтому приговорить себя к молчанию — это все равно что приговорить себя задыхаться, но не мочь умереть от удушья. Мать и дочь по своей воле и от отчаяния осудили себя на это. Их обоюдное молчание было палачом для каждой из обеих. Баронесса де Фержоль, глубокой веры которой никто не мог поколебать, говорила хотя бы с Богом: она бросалась на колени перед дочерью и тихо молилась. Но Ластени больше не молилась, говорила с Богом не больше, чем с матерью, и даже улыбалась недоброй, презрительной улыбкой, глядя, как та молится на коленях у ее постели. Для нее, жертвы судьбы, справедливости не существовало ни у Бога, ни у людей, коль скоро она не нашла ее для себя даже у родной матери. Да, самой несчастной из двух была все-таки Ластени. Что до Агаты, постоянно устраняемой г-жой де Фержоль, она не осмеливалась работать в комнате, где больше не разговаривали, и, хотя состояние Ластени надрывало ей сердце, она вновь увлеченно вступила во владение вещами, окружавшими ее и, как она выразилась, «знакомыми с нею» с юности, прошедшей в этом замке; она хлопотала в саду и у колодца, взвалив на себя все домашние заботы, о которых ее хозяйки, судя по всему, утратили всякое представление. Без Агаты, которая заботилась о них, как о детях или умалишенных, они, поглощенные снедающими их мыслями, вероятно, умерли бы с голоду.
9
Однажды вечером баронесса воочию обнаружила у дочери симптомы, предвещающие близкое разрешение от бремени, и хотя она ждала этого события, г-жа де Фержоль не без тревоги увидела, что оно наступает. Торжественное и грозное, оно в неопытных руках могло стать трагическим и смертельным. Однако она подготовилась к нему с решительностью, удержавшей в узде ее нервы. Боли у Ластени были такого свойства, что женщины, испытавшие их, не могли ошибиться на сей счет. Ластени родила ночью. Когда начались схватки, г-жа де Фержоль посоветовала:
— Кусайте простыни, чтобы не кричать. Постарайтесь взять себя в руки.
Ластени взяла себя в руки так, словно от рождения была сильной натурой. Она не издала ни звука, хотя стоны все равно никого не подняли бы на ноги в доме, где ночь не усугубляла тишину — такое безмолвие Царило там днем. Единственной, кто мог что-то услышать, была Агата, но она спала в своей комнате на дальнем конце замка, и, закричи Ластени, голос ее все равно не долетел бы туда. Баронесса предусмотрительно приняла все возможные предосторожности. Тем не менее, вопреки всему, ей пришлось пережить отчаянную минуту. Ее охватила смесь страха и неуверенности — безумная подозрительность. Она твердо знала, что они с роженицей наедине, и все-таки с трепетом сердечным рискнула отойти от постели, распахнуть настежь запертую дверь и, выглянув в потемки коридора, убедиться, что никто не подслушивает. Ей чудилось, что там на корточках сидит Агата. Это было совершенно немыслимо, и все равно она выглянула за дверь с заходящимся сердцем, как бывает у суеверов, которые не убеждены, что в зияющей черноте ночи мимо них не скользнет сейчас привидение. В данном случае привидением была бы Агата. Дрожа, г-жа де Фержоль расширенными зрачками впилась во мглу коридора и, бледная от непроизвольного страха смелых людей, вернулась к постели, где ее дочь извивалась от боли в конвульсиях, и помогла ей освободиться от своей ноши.
Во время беременности ребенок, произведенный Ластени на свет, исчерпал до конца силы матери. Он вышел из ее лона мертвым. Ластени родила, словно труп, извергший из себя другой труп. Можно ли назвать жизнью то, что осталось от жизни в почти бездыханной девушке? Баронесса, весь переезд из Форе в Олонд корившая себя за желание, чтобы из-за какого-нибудь дорожного происшествия у дочери случился выкидыш, который спас бы ее будущность, не смогла подавить в себе глубокую радость, вызванную в ней этой смертью, в которой никто не виноват. Она возблагодарила Господа за гибель ребенка, которому, останься он в живых, мысленно уготовила уже имя Тристан, и восславила Провидение, прибравшее его до появления на свет, словно желая избавить его, равно как ее дочь, от множества других унижений и мук. Для самой баронессы это тоже было избавление! Эта смерть избавляла ее от ребенка, которого пришлось бы всю жизнь скрывать, как она — и какой ценой! — скрывала его во чреве матери, и который, останься он жив, осудил бы Ластени на вечную краску стыда, налагаемую побочными детьми на щеки матерей, словно пощечины.
Но радость ее была еще более жестокой. Приняв дитя, она показала его матери.
— Вот ваше преступление и воздаяние за него. Ластени посмотрела на ребенка столь же мертвыми, как он, глазами, и все ее изнемогшее тело затрепетало.
— Он счастливей меня, — только и произнесла она, пока баронесса следила за ее лицом, надеясь прочесть там чувство, которого, к удивлению своему, так и не обнаружила. Она искала в чертах дочери проблеск нежности и прочла в них лишь отвращение, безграничное отвращение, всегда теперь присущее Ластени, словно судьба навсегда приговорила ее к нему. Она, баронесса де Фержоль, страстная женщина, любившая — и какой любовью! — человека, который взял ее в жены, не прочла на этом изборожденном слезами лице того, что все объясняет и все оправдывает, — любви! Она бессознательно рассчитывала на последний момент разрешения от бремени, когда по долгу материнства выполняла обязанности повитухи при собственной дочери, чтобы утрата Ластени девственности осталась тайной между ними двумя и Богом, а теперь ей приходилось отказаться от надежды на последний свет, который мог пролиться в душевную тьму Ластени. Этот чаемый ею свет унес при тайных родах ребенка без отца. В тот же час этой зловещей ночи, переживания которой г-жа де Фержоль запомнит навсегда, в мире, конечно, множество счастливиц разрешилось от тягости живыми детьми, плодами разделенной любви, падавшими из облегченного материнского лона в объятия сходящего с ума от радости и гордости отца. Но была ли среди женщин хоть одна, чья участь сравнилась бы с участью Ластени, вокруг которой ночь, страх и смерть сгустили свой тройной мрак, чтобы навеки скрыть безымянное дитя этой безымянной истории?
И ночь, долгая мрачная ночь неизбывной тревоги, не кончилась для г-жи де Фержоль. От скольких новых опасений ей еще придется задыхаться? Дитя родилось мертвым — пусть это ужасно, но это счастье! А труп?.. Что делать с трупом, последней уликой против грешной Ластени? Куда его деть? Как стереть последний след позора, чтобы уничтожить воспоминание о нем повсюду, кроме двух их душ?.. Баронесса думала об этом, и ей было страшно своих мыслей. Но она оставалась истой нормандкой, дочерью героического племени. Как ни Устрашено и надорвано было ее сердце, она повелевала им и, трепеща, делала то, что должна была бы делать, так, как будто сохраняет полное спокойствие. Когда Ластени, как все родильницы, разрешившиеся от бремени, погрузилась в сон, баронесса взяла трупик ребенка и, завернув его в одну из пеленок, сшитых ею в долгие часы молчания рядом с дочерью, так и не нашедшей в себе сил работать над приданым вместе с матерью, вышла из спальни, заперев ее на ключ до своего возвращения, хотя и была уверена, что Ластени не проснется. Необходимость, бронзовоперстая необходимость заставила ее пойти и на этот риск. Она зажгла потайной фонарь, спустилась в сад, где, помнится, видела в уголке стены старую лопату, и у нее достало мужества вырыть этой лопатой в этом уголке могилку для мертвого ребенка, в смерти которого она была неповинна. Она погребла его собственными руками — некогда столь гордая, а ныне столь униженная. Украдкой копая зловещую яму в черноте ночи под звездами, которые видели все, но никогда не скажут об этом, она невольно думала о других детоубийцах, делавших, может быть, в этот час в иных концах мира то, что делала она ночью перед ликом звездного неба.
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Мэр Кэстербриджа - Томас Гарди - Классическая проза
- Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 4. Пьесы - Карел Чапек - Классическая проза
- Нос - Николай Васильевич Гоголь - Классическая проза / Русская классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Любовник леди Чаттерли - Дэвид Лоуренс - Классическая проза
- Тщета, или крушение «Титана» - Морган Робертсон - Классическая проза
- Ваш покорный слуга кот - Нацумэ Сосэки - Классическая проза
- Бен-Гур - Льюис Уоллес - Классическая проза
- Том 1. Рассказы и повести - Кальман Миксат - Классическая проза