Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Занятия шли вяло, неинтересно. В 2 часа дня они кончались, и начиналось томительное ожидание Давыдова. Мы слонялись по коридорам, а уйти было нельзя, так как никто не знал, в котором часу он придет. Он мог прийти сразу после репетиции в Александрийском театре. И нередко, прождав его до 6 часов вечера, мы, огорченные, уходили домой. Иногда он присылал записочку: «Дорогие друзья, страшная головная боль удерживает меня дома»… Всякое появление Владимира Николаевича было для нас настоящим праздником.
После первичных дикционных упражнений и логического чтения прозы Владимир Николаевич переходил к чтению басен. При чтении басен он требовал от учеников предельной простоты, естественной разговорной формы, наивности. Особенно ценил Давыдов непосредственность. Среди учеников нашего курса был болгарин Кирчев. Его юмор при чтении басен, выразительность и настоящая наивность радовали Давыдова, он слушал, восхищенно улыбался и говорил: «Ну что ж, это хорошо настолько, что я не буду поправлять, чтобы не лишать вас своеобразия юмора».
Сам Владимир Николаевич был непревзойденным мастером чтения басен. Он их читал с добродушием, шутливо, с юмором, мягко, тонко высмеивая человеческие пороки и слабости. Во второй половине первого учебного года Владимир Николаевич перешел к художественному чтению стихов. Внимательно, терпеливо учил он нас искусству чтения, давая нам ценнейшие указания. Заметив у одной из учениц склонность окрашивать все в грустные, безнадежно-унылые тона, он говорил: «Искусство радостно, как и сама жизнь. Несмотря ни на что, жить – величайшее счастье, которое дано человеку, а вы панихиду разводите». Он старался зажечь в нас радость творчества.
Кончив урок, Владимир Николаевич не уходил, а сидя в кресле у окна, рассказывал нам что-нибудь, и устные новеллы его были всегда занимательны и поучительны. Рассказывая, он мастерски имитировал кого-нибудь, обнаруживая такую сверхъестественную наблюдательность, такое подлинное знание жизни, понимание людей, что мы, пораженные, спрашивали: «Владимир Николаевич, где вы это видели, или вы придумали?» Он смеялся, отшучивался и потом серьезно заявлял: «Ничего не выдумал, а все взял из жизни. Природа, жизнь – первая и лучшая школа актера». Иногда он пел нам русские песни тихо, вполголоса, но в них было столько задушевности, простоты, русской удали, что мы сидели и слушали завороженные, затаив дыхание, облепив его со всех сторон. Эти часы общения с Владимиром Николаевичем были самыми драгоценными в нашей школьной жизни.
За исключением этих редких встреч с В. Н. Давыдовым, жизнь наша на 1-м курсе была малоинтересна. Мы нуждались в культурном развитии, в том, чтобы нас строго и бережно воспитывали как будущих сценических работников. Этого-то, самого главного, и не было на «образцовых курсах». С нами никто из преподавателей никогда не беседовал, никто не интересовался, чем мы дышим, как и чем живем. О самом важном, о самом дорогом для нас, о театре, об искусстве, никто с нами не говорил.
И вот, предоставленные самим себе, со свойственным молодости легкомыслием, мы брали от школы лишь малую часть того, что могли бы взять.
Наше руководство смотрело на нас как на гимназистов. В коридорах, при встрече с инспектором или преподавателем, мы должны были делать реверанс. У нас даже была классная дама, которая сидела в коридоре с какой-нибудь работой или книгой и во время перемен усмиряла нас: «Тише, тише, не кричите, не смейтесь, не говорите так громко…» Этим исчерпывались все ее обязанности, в этом заключалась вся ее роль воспитательницы. Правда, мы мало обращали внимания на ее замечания и шумно носились по коридору – нерастраченная молодая энергия требовала выхода. Единственный раз я почувствовала нечто вроде симпатии к нашей классной даме, когда она оказалась для меня добрым вестником. Подозвав меня к себе, она строго сказала: «Сейчас же ступайте вниз на сцену».
Я была поражена. Я знала, что там 3-й курс репетирует «Сон в летнюю ночь» В. Шекспира и туда нам, первокурсникам, входить не дозволялось. Оказалось, что А. П. Ленский, по совету Владимира Николаевича, занял меня в пьесе, в маленькой роли Эльфа. Мне дали роль и начали репетировать. С трепетом ждала я спектакля. На меня надели коротенькую газовую зеленую рубашку, распустили волосы, прикрепили к спине прозрачные крылья, и я, перебегая от цветка к цветку, бормотала несколько фраз. Я была горда, счастлива и чувствовала себя почти актрисой, несмотря на то, что, по всей вероятности, никто и не заметил и не услышал моего неуверенного тихого лепета.
Был у меня еще один неизгладимо счастливый момент в тогдашней жизни. 13 марта я получила от Веры Федоровны Комиссаржевской письмо с просьбой зайти к ней. Я тотчас же отправилась. Она встретила меня, как всегда, очень ласково. «Вы мне нужны, Полинька, – сказала Вера Федоровна. – Я еду летом в поездку по провинции. Поездка большая и интересная. Предлагаю вам принять в ней участие».
Потрясенная, взволнованная, я не могла выговорить ни слова и молчала. «Ну что же, Полинька, не хотите?» – улыбаясь спросила меня Комиссаржевская. «Как могу я не хотеть, Вера Федоровна, – прошептала я, чуть не плача. – Но я боюсь – я ничего не умею». – «Чего бояться, глупенькая? – сказала Вера Федоровна ласково. – Я вам помогу, позанимаюсь с вами». – «Я боюсь, Вера Федоровна, играть с такими актерами, вдруг я остановлюсь и не смогу сказать ни слова», – говорила я Вере Федоровне. «Смелее, Полинька, нельзя быть такой трусихой», – подбодрила меня Вера Федоровна.
Потом она мне рассказала, что в поездке принимают участие Варламов, Ходотов, Бравич, Ридаль и другие. «Организатор поездки Казимир Викторович Бравич, сходите к нему и возьмите у него роли, вам назначенные, – Лизу в „Волшебной сказке“, Настю в „Бордах“, Лауру в „Бое бабочек“ и Поликсену в пьесе, которая идет для гастроли Варламова, – „Правда хорошо, а счастье лучше“».
Все это были настоящие, хорошие роли. «В других же пьесах вы будете заняты на выходах», – сказала Вера Федоровна. Я не помню, как простилась с нею и очутилась на улице. Уличный шум был нестерпим – он нарушал мое восторженное состояние. Хотелось остаться совсем одной, чтобы всецело отдаться своему счастью. Мне казалось, что весь мир принадлежит мне, что богаче меня нет никого на свете. Это был один из самых счастливых дней моей юности.
Начались репетиции перед поездкой. Но что это были за репетиции… Актеры бормотали себе под нос тексты ролей, переходя с места на место, садились, вставали и уходили со сцены в воображаемые двери. Когда это всеобщее однотонное бормотанье ролей кончалось, все в один миг разъезжались по домам. Я ничего не понимала: зачем такие репетиции, кому это надо? Правда, у многих актеров роли были по сто раз играны, но ведь кроме них были актеры, которым надо было объяснять, помочь раскрыть образ.
Я была в отчаянии. На одной из репетиций Вера Федоровна увидела мое испуганное лицо и шепнула мне: «Едем ко мне». Дома она заставила меня в полный голос читать роль, поправляла, объясняла, но я плохо воспринимала.
Репетиции «Правда хорошо, а счастье лучше» шли не так торопливо, и было что-то похожее на работу. Мы повторяли сцены, кто-то из актеров показывал, но, увы, роль Поликсены – этой полнокровной, созревшей для любви девушки – не могла по моим данным и слабым силам сулить мне удачу, как я ни старалась.
Время приближалось к отъезду. Надо было позаботиться о платьях, так как кроме форменного синего платья, в котором я ходила на курсы, у меня ничего не было. Пришлось занять 100 рублей, которые я должна была вернуть, заработав деньги в поездке. Хлопот было много, а тут еще подошли переходные экзамены.
Я была всецело поглощена предстоящей поездкой, все отошло на второй план, но все же я кое-как перешла на 2-й курс.
В первых числах мая мы выехали из Петербурга. Почти все дружной семьей разместились в одном вагоне. Какое счастье из дождливого, холодного Петербурга двигаться на юг. Уже после Москвы пахнуло настоящей весной – солнечно, зелено, тепло. Нежные березы едва распускали свои клейкие листочки.
Вера Федоровна, возбужденная, радостная, смотрит в открытое окно своего купе. «Полинька, идите сюда, – кричит она мне. – Смотрите, какая прелесть». И мы вместе высовываемся в окно и вдыхаем аромат распускающихся листьев и земли. Но вот поезд замедляет ход. Вера Федоровна смотрит вниз на рельсы и говорит: «Меняют шпалы, чинят дорогу. Не будем смотреть, страшно». – «А вдруг катастрофа», – говорю я, не чувствуя никакого страха, охваченная все той же всепоглощающей радостью. Вера Федоровна сразу делается серьезной, шаловливое, детское выражение меняется, и она суеверно шепчет: «Не надо так говорить. Не надо даже этого думать, не надо в мыслях призывать несчастье…»
А через минуту она берет гитару и начинает напевать. «Хотите, я вас выучу цыганским песням, – будем петь дуэтом „Что это сердце сильно так бьется“». Постепенно дуэт налаживается, мы начинаем петь громче, и в купе собираются актеры, стоят в дверях и слушают. Во всех движениях Веры Федоровны, как и во всей ее натуре, была стремительность, не суетливость, а именно стремительность, и свойством ее души была постоянная смена настроений – от детской беспечной радости к полному упадку и апатии. Как я всегда страдала, видя ее изменившейся и постаревшей в какие-нибудь несколько минут.