Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тех событий не помнил, но люди постарше помнили. Тощий ксендз, читавший скорбную проповедь в карвинском костеле, назвал день катастрофы «днем божьего гнева». Ксендз говорил с амвона, похожего на пузатую ладью в стиле барокко, вздымающуюся на серебряных волнах моря. Из моря высовывались посеребренные головы каких-то дьявольских чудищ. Надутый парус над головой проповедника тоже был серебряный, а канаты — золотые. И тощий проповедник, стоя в этой странной ладье, выбрасывал из себя громкие, крылатые слова о дне божьего гнева.
Неужели господь бог вновь прогневался на карвинских шахтеров и наслал на них ночь своего гнева?.. Может, он и вправду прогневался из-за того, что они не ходят в костел, не постятся, хлещут водку, которую корчмари подкрашивают купоросом, безобразно сквернословят, обзывают бранными словами графа Лариша и ксендзов, прелюбодействуют с распутными бабами в кустах, во ржи или прямо в шахте за трубой? Ведь я своими глазами видел, как Рудек Вытжинс тискал сортировщицу Ганку Балярус за трубой котельной на «Глубокой»!.. Потом Ганка ходила брюхатая и в конце концов родила мертвого ребенка.
Так неужели из-за этого настала ночь божьего гнева?..
Вместе со всеми я бежал к шахтам «Яна» и «Кароля». Дождь хлестал по глазам, люди спотыкались, падали в лужи и топкие ямы, ругались, причитали, плакали и шептали слова молитвы. А потом?
Потом был ад.
Клети поднимались из задымленных шахт, а из клетей, шатаясь, как пьяные, выходили шахтеры. Глаза безумные, волосы, ресницы и усы опалены. Клети стремительно, со свистом, опускались и выныривали с шахтерами из дыма, рвущегося из четырех шахтных колодцев. Это были рабочие смены с четвертого и пятого горизонта. А с шестого горизонта никто не поднимался, там собирала свой черный урожай смерть.
А сирены все выли и выли!..
В тусклом свете фонаря, висевшего на мачте, я увидел инженера Целестина Рацека. Он бежал, задыхаясь, без шапки. Густые черные волосы, всегда так красиво зачесанные, с ровненьким пробором посредине, пахнувшие фиалковым бриллиантином, его великолепные черные волосы намокли, растрепались, слиплись. Глаза у Рацека почернели, хотя вообще были голубые. Губы стиснуты. Всегда, сколько я помню, у него на губах играла добрая, вроде как бы детская улыбка, и от этого казалось, будто он сосет очень сладкую конфету. А теперь он крепко стиснул губы.
— Целюсь! Целестин! — неслись ему вслед два девичьих голоса.
Это его сестры — Владка и Стася. Я их хорошо знал. Ведь я часто приходил с матерью на квартиру инженера Рацека. Мать стирала белье, колола дрова, приносила в ведрах из сарая уголь для трех комнат и кухни, а я ей помогал. Стася была милее Владки. Владка была стареющая девица, сварливая и резкая. Губы узкие, с опущенными книзу уголками, выражение лица кислое, словно она выпила уксусу.
Стася была полной противоположностью Владки. Прежде всего у нее была очаровательная улыбка, об этом она, конечно, знала и потому постоянно улыбалась. И уж если я приходил помогать матери, так только ради Стасиной улыбки. Где-то я вычитал, что от улыбки ребенка разверзается небо. Вот так и предо мной словно разверзалось небо, когда я видел улыбку Стаси, хотя она была вовсе не ребенком, а шестнадцатилетней девушкой, белокурой, голубоглазой, с ямочками на щеках, притом удивительно нежной, стройной, а ладошка у нее была такая узкая, что мне ничего не стоило защемить ее своими пальцами. Стася обладала тем удивительным обаянием, какое я приписывал только святым девам на иконах в карвинском костеле. И я частенько ловил себя на том, что любуюсь ею воистину как святым образом.
— Не гляди так на меня, — смеялась Стася, — а то сглазишь!
А в другой раз она спросила:
— Почему ты все на меня смотришь? Я тебе нравлюсь?
— Очень ты мне нравишься! — ответил я, потому что уже успел к ней привыкнуть.
— Ой-ой! Что ты говоришь! В самом деле?
— На му душу!
— Что значит — на му душу?
— Так говорят у нас в Силезии. Это великая клятва, только по-словацки.
— Ага! — сказала она и снова засмеялась.
Когда я оказывался с ней рядом, притрагивался к ней, касался ее руки или груди, соблазнительно вырисовывающейся под облегающей розовой кофточкой, я испытывал странный, набожный страх, смешанный с безотчетной радостью. Если ее не было в комнате, я робко ласкал ее платье, брошенное на стуле, или пальто, и тогда меня охватывало блаженство, от которого кружилась голова. Я дрожал от испуга, словно совершал великое святотатство.
Постепенно я освоился со своим чувством, мало-помалу оно становилось для меня привычным. И все-таки меня как громом поразило, когда однажды Стася, захлебываясь от смеха, стала бороться со мной. Ее брат, инженер Рацек, был в шахте, мать с Владкой стирали белье, и мы остались наедине. Итак, она вздумала бороться со мной, а я с удивлением осязал руками ее тело, которое так дурманяще пахло чабрецом. В пылу борьбы я повалил ее навзничь на оттоманку. Она забавно пискнула и вдруг обхватила меня обеими руками за шею и притянула к себе. Тут меня злой дух попутал, кровь ударила в голову, и я почувствовал, как меня обступает сладостный туман. Дьявол окончательно завладел мною. Мир закружился, словно пестрая карусель. Со мной творились чудеса. Я целовал ее неслыханно грешным манером, как и она меня. А когда я останавливался, чтобы перевести дух, побледневшая Стася, закрыв глаза, шептала:
— Еще! Еще!..
И я опять ее целовал.
Вдруг она рывком расстегнула кофточку и, тяжело дыша, прошептала:
— Целуй!..
И я целовал. Я совсем потерял голову, хотя сознавал, что совершаю великий грех и бог мне его не простит в день страшного суда, и в эту минуту черти в аду радуются и уже волокут котел с кипящей смолой, в которой будут жарить мою грешную душу!..
Я все готов был отдать за ее поцелуи… Что было потом?..
К чему, однако, вспоминать?
Я потерял голову, я опьянел и целиком подчинялся ее любовной страсти…
К чему, однако, вспоминать?..
А потом, когда мы сидели на оттоманке — она едва переводя дух, со слегка затуманенными глазами, а я смущенный и потрясенный происшедшим, — мне стало почему-то страшно.
— Стася!.. — тихо позвал я.
— Чего тебе?
— А если у тебя теперь будет ребенок? — спросил я, потому что в своем воображении уже видел, как Стася бежит к Черному пруду топиться.
— Дурачок! — сказала она и хихикнула. Смех ее, мне показалось, был неискренний. Она меня вытолкнула из комнаты. Когда я был уже за дверью, она шепнула: — Никому ничего не говори! И приходи послезавтра! Я буду одна…
Я пришел послезавтра, приходил и в следующие дни. Мы прятались со своей любовью в ее девичьей комнате, мы прятались на чердаке, где лежало сено, или в дровяном сарае. Она была ненасытна в поцелуях и в любви. А я ходил как в чаду, пьяный, ошалелый.
Ни инженер Рацек, ни Владка ничего не замечали. Моя мать, вероятно, кое о чем догадывалась, потому что подозрительно на меня поглядывала, когда я провожал взглядом Стасю. Однажды она сказала:
— Ты, сынок, помни! — и погрозила мне пальцем.
— О чем помнить?
— Не прикидывайся дурачком! Сам знаешь! — многозначительно добавила она.
С тех пор я соблюдал осторожность при встречах со Стасей, а ее это злило, и она стала меня попрекать и все твердила, что я глупый, глупый, глупый!..
Больше всего я боялся, как бы не дошло до инженера Рацека. Он был сыном шахтера из Велички и единственным инженером-поляком на карвинских шахтах. Все остальные инженеры — либо чехи, либо немцы, либо онемеченные чехи. И еще он был очень хорош собой.
— Простите великодушно, пан инженер, почему вы не женитесь? — спросила его как-то моя мать. — Такой видный человек, все девушки заглядываются на пана инженера, а вы ничего… Но вы меня простите! Вот повстречалась мне черненькая Эдельтрауда и расспрашивала про вас, пан инженер… Это дочка пана бухгалтера с «Габриели». Все ее называют фрейлейн Эдельтрауда Шашек!.. Красивая девушка…
— Оставьте меня, матушка, в покое с вашими эдельтраудами! Не женюсь я, не могу.
— С чего бы это? — подозрительно спросила мать, двусмысленно улыбаясь.
— Я должен содержать двух сестер да брата в краковской гимназии. Я один… — сказал он, потому что понял вопрос моей матери. — Моего жалованья не хватило бы на жену! — добавил он, чтобы до конца развеять ее подозрения.
Он любил мою мать и называл ее «матушка». Ему нужна была в доме прислуга, и по установленному обычаю он мог выбрать девушку или женщину среди сортировщиц. Он выбрал мою мать. Был он человек простой в обхождении, мягкий, добрый. Шахтеры его боготворили, называли «наш Целестин». Говорили, он мухи не обидит. И это по его просьбе меня взяли на шахту «Францишки» поливальщиком. С лейкой и ручным насосом путешествовал я по дальним штрекам в шестом горизонте, где было больше всего газа, и поливал стены водой. Угольная пыль должна всегда быть влажной, чтобы в случае взрыва газа она не вспыхнула и не загорелась. Сменный мастер Курц, бородач с черной кудрявой шевелюрой, разъяснил мне, что в шахте не столько опасен газ, сколько сухая угольная пыль.
- Раздумья на могиле немецкого солдата - Ричард Олдингтон - Классическая проза
- Мэр Кэстербриджа - Томас Гарди - Классическая проза
- Три часа между рейсами - Фрэнсис Скотт Фицджеральд - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Мой Сталинград - Михаил Алексеев - Классическая проза
- Том 2. Тайна семьи Фронтенак. Дорога в никуда. Фарисейка - Франсуа Шарль Мориак - Классическая проза
- Бен-Гур - Льюис Уоллес - Классическая проза
- Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький - Классическая проза
- Летняя гроза - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Честный вор - Федор Достоевский - Классическая проза