Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Илья часто смотрел в окно. Там мелькали облезлые деревья, заросшие поля, рваные купола кустов, обшарпанные дома. Казалось, не поезд едет, а растительность бежит, куда глаза глядят, прочь от стоящего на месте состава. Этот побег связан с невозможностью жить иначе, непонятностью другого существования. Американцы и все западное здесь всегда в роли чужого только потому, что этот мир не допускает никакого иного уклада. Путин и сильная рука. Нищету может удержать только мощь режима.
Грязные дворы, покореженные дома, словно на них сел кто-то тяжелый. Нет точных и плавных линий — все ниспадающее, кривое, волнистое. В этой изломанности — естество российской жизни.
Бабуля в поезде без конца трещала о внучках, которые пошли в школу, о дочери, реализаторе на рынке, о ее таксующем муже. Тяжело им, перебиваются с копейки на копейку.
— Но ничего, — говорила бабушка, утирая платком край рта, — главное — нету войны, пропади она пропадом.
Пожилая женщина тоже жила плохо — с дедом на две пенсии, вот выбирается к деткам раз в пять лет, больше не может потянуть такие поездки.
— Главное, внучок, запомни: в России есть два состояния — ужасающая нищета и кровавый бунт. Уж лучше мы будем едва сводить концы с концами, чем посдыхаем от расстрелов, — учила она Илью.
А тот и не спорил. Он пытался слушать бабушкины рассказы каким-то глубинным нервом, ощутить естеством, прочувствовать родину. Пусть он слышит ее привычный запах или даже устоявшуюся вонь, как смрад недельных носков. Пусть она, родина, тяжело дышит в ухо и голосом бабушки рассказывает, что жизнь горемычная приковала их наручниками к тяжелым будням. Но нет, они довольны. Только не думайте, ничего против не имеют. Иначе — отпусти это стадо обозленных, изголодавшихся людишек, сорви цепи — искусают друг друга. Погрызут горлянки ближнего своего. Зальют кровью голодные рты. Пугают нас америкосами, гей-европейцами, бандеровцами всякими — и правильно делают. Люди так ощущают короткий поводок — везде враги, бежать некуда.
— Хуже только будет, ой, хуже, помяни мои слова, если, не дай бог, увидишь бунт кромешный в жизни. Прости, Господи, грешницу мя. — Бабушка подняла глаза к потолку потрепанного вагона.
А там виднелись разбитые панели и вывернутые, как кишки, внутренности люминесцентной лампочки. Одна полоска перегорела, а вторая в нервном и судорожном припадке мигала мутными вспышками.
Мужик храпел в такт поезду, ритмично стучащему пузатым брюхом по рельсам. Бабушка переключилась с бренных тем жития на рецепты и обсуждение политических телепередач. А Илья уставился в окно. Там, в пепельно-серых, иногда бурых мазках проплывала его страна. Иногда ему удавалось разглядеть угрюмое лицо на улице, ребенка у кривого дерева, оранжевый оконный свет, расплывшийся разлитым неровным пятном на стене деревянной хибарки. Еще секунда — и он пропадал в полумраке лесных сумерек.
Весь мир сузился для Ильи до одной железнодорожной колеи. Она сейчас — центр Вселенной. А все, что за окном, — старые и убогие декорации какого-то страшного фильма о давно наступившем Армагеддоне.
Глава 7
В камере Лукьяновского СИЗО жужжала жирная и черная как смоль муха. Как она попала в закрытое помещение, неизвестно. Да и незачем это знать насекомому, закручивавшему очередную петлю Нестерова. Для мухи все люди на одно лицо — ужасные монстры с корявыми лапами, которые неуклюже устремляются ей вдогонку, слишком медленно, чтобы ее поймать.
«Это мое превосходство над тобой, царь зверей, похлеще, чем превосходство перепончатых крыльев над гравитацией» — наверное, такие мысли мелькали бы в сознании мухи, вырисовывавшей перед Петром Никитичем очередную дулю в воздухе.
— Ах ты, зараза мохнатая, ишь, какая шустрая, — гремел ей вслед старик, неудачно раскидывая руки.
Но для мухи слова деда — пустой и лишенный смысла звук. Иногда она так мелькала перед носом заключенных, что, казалось, издевалась над ними, громко жужжала песнь, возвещая свой триумф.
— Лови ее, лови, — крутил руки колесом старик, но снова ошарашенно смотрел по сторонам: куда это цокотуха подевалась?
— Далась она тебе, Никитич! Че ты прыгаешь, как горный козел? — лениво спросил Лёха, потягиваясь на нарах.
— Да, вот напасть, опять ушмыгнула, — грустно констатировал дед и продолжил искать глазами злобное насекомое.
Так продолжалось еще минуту, пока дедуля не затаился.
— Бабка-то моя никогда не ругала меня, — внезапно выпалил он.
Проговорил обыденно и монотонно, словно буквально секунду назад все в камере только о его бабке и говорили. Илья от такого резкого поворота событий приподнялся. На лице Лёхи промелькнула невольная улыбка. Муха и бабка сделали свое дело — атмосфера разрядилась, словно обойма пистолета Макарова.
— В общем, говорит мне однажды: «Петюнчик (так меня называла), поди на огород, нарви щавеля на зеленый борщ». А сама что-то куховарит у плиты, дым стоит такой, что я думал пожарных вызывать, спасать свою старуху из полымя, огня окаянного, — улыбаясь, продолжил Никитич.
— А почему ты из дома сбежал, раз бабка тебя не доставала? — допытывался Лёха и сел напротив деда.
Тот расположился на нарах Ильи, оказался в центре компании, в центре камерного бытия.
— Значит, дело было так, — многозначительно сказал дед и запустил одну руку в густую бороду.
Побег Пётр Никитич задумал давно. Насколько давно — он уже и сам не мог сказать. В один из множества дней его провинциальной жизни оказалось, что побег и он сам срослись в одно целое. Выйдет он после обеда на огород, сядет на кучу выкопанного картофеля, как охотник на тушу убитого медведя, и кричит бабке, мол, зови художника, пусть запечатлеет сию эпическую картину.
— Ладно тебе, старый, все не угомонишься, — недовольно, но мягко бурчала Мария.
Она уже свыклась с жизнью, с этим размеренным тиканьем настенных часов на кухне. Туда-сюда — глянь, уже вечер. Вот так по вечерней мгле и двум стрелкам на часах замечала свое существование. Словно и не было других примет, знаков и символов.
— А че, бабоньки, ну что ему, старому хрычу, нужно. Накормлен, обстиран, в чистоте, хожу за ним пылинки прибираю. Нет, сядет возле меня, запустит руку в свою бородищу, как будто ищет там кого-то и хочет выцепить. А потом давай меня доставать своими страданиями: «Маруся, а ты довольна тем, как живешь? А что ты, Маруся, думаешь о том, что мы, как в клетке, тут заперты?» — передразнила Маруся глуховатый голос мужа. — Да когда ж ты, черт волосатый, уймешься!
Вот так жаловалась она своим бабулям-подругам. Иногда выговорится, сядет на край скамьи возле дома Никифоровны и повторяет еле слышно: «Не понимаю я его, не понимаю».
Сказать, что дед себя понимал, — значит соврать. Не знал он, «старый пердун», как изволила выразиться Никифоровна, чего хотел. Тягучее желание тянуло его куда-то. Словно гирю пудовую зашили ему в грудь — не давала покоя Никитичу тоска ни днем, ни ночью. Встанет в полумраке, пошлепает по холодному полу босиком, а печь отбрасывает отблески сквозь треснувшую чугунную плиту. Мелькают аленькие цветочки на потолке, красноватые отблески подсвечивают комнату. Вот стол, банки, кастрюли, стул у печи. А тут и крохотные горящие угли падают в нижнее окошко, служащее для вентиляции. Приоткроет его дед и ждет, пока уголь разгорится еще сильнее и засыплет комнату рубиновыми лепестками. Сидит так подолгу и чешет бороду. О чем думает? О многом. Жизнь на исходе. Сколько еще годочков проживет? Ну, десять. А дальше сляжет или будет ковылять по комнате, никуда не выходя.
«Да, вот так прожил, и сам не знаю, что прожил. Только тело и дает понять, что стал стар и непригоден ко многому. А зачем жил? Пожрать и поспать? Все так делают, особенно кот Венька. Получается, прожил я жизнь котом», — бормотал сам себе Никитич.
А потом вставал, отодвигал кочергой кольца на плите и с досады громко толок уголь, доставал до колосников. В тот момент проснувшаяся бабка выглядывала из дальней комнаты и тихо печально вздыхала.
Продолжалось так несколько лет, пока однажды в жизни деда не наступил критический перелом. Весной 2014 года местность наполнили откуда-то взявшиеся донские казаки. Называли они себя гордо — «Всевеликое войско Донское». Станут под хоругвями, поднимут знамена с изображением Христа и топают по улицам близлежащего городка. Никитич часто смотрел на них по местному телевидению РоН-ТВ. Сидит толпа мужиков в камуфляже, в овечьих желтоватых папахах за столом, а во главе, как и положено, атаман. И говорят они о том, какие дела в уезде. О том, что Валерий Болотов, руководитель ЛНР, вор и подонок. Что нужно сохранять веру свою православную, чтобы сдерживать упырей «укроповских» — так называли всех остальных жителей Украины. А потом примет атаман какое-нибудь решение, скажет, что «ни-ни» теперь пьянчужкам и наркоманам появляться на улице, и добавит громогласным голосом: «Любо, братцы?» В ответ грянет хор мужских голосов в унисон, так что дрожат стекла и поджилки у врагов «укроповских»: «Любо, батька!»
- Записки террориста (в хорошем смысле слова) - Виталий "Африка" - О войне
- На «Ишаках» и «Мигах»! 16-й гвардейский в начале войны - Викентий Карпович - О войне
- Еще шла война - Пётр Львович Чебалин - О войне / Советская классическая проза
- «Максим» не выходит на связь - Овидий Горчаков - О войне
- Детство, опалённое войной - Александр Камянчук - О войне
- Детство, опалённое войной - Александр Камянчук - О войне
- Строки, добытые в боях - Николай Отрада - О войне
- «Батарея, огонь!» - Василий Крысов - О войне
- Приказ: дойти до Амазонки - Игорь Берег - О войне
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне