Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То есть там, где обычно и обретается дозорный, где и стоит его высматривать. По крайней мере, в осажденной крепости, из которой я прибыл, привыкаешь не ограничиваться одним направлением. Печальная ирония всего этого, разумеется, в том, что ни строчка сочинений Берлина, насколько мне известно, не переведена на язык страны, которая больше всех в этом интеллекте нуждается и извлекла бы громадную пользу из его книг. Во всяком случае, эта страна много бы узнала у него о своей духовной истории — и тем самым о своих нынешних возможностях — гораздо больше, чем у нее до сих пор получалось. Его синтаксис, уж по крайней мере, не стал бы помехой. Да и тени Герцена не следует пугаться, ибо если Герцен считал ужасающим и хотел изменить духовный климат России, то Берлин, похоже, принимает вызов всемирной погоды.
Не в силах ее исправить, он помогает ее переносить. Одним облаком меньше — пусть в одной голове — уже большое улучшение, примерно как убрать со лба «осязаемый жар». Гораздо большее улучшение заключается в мысли, что именно способность к выбору есть отличительный признак человека; и, следовательно, выбор есть законная потребность нашего вида — а это бросает вызов слабоумным попыткам втиснуть человеческие авантюры в исключительно моральные рамки правильного и неверного.
Конечно, в сказанном заметны преимущества заднего ума, уже отточенного чтением Берлина. Однако, мне кажется, что и семнадцать лет назад, только с «Ежом и Лисой» и «Четырьмя статьями о свободе» в голове, я не мог иначе воспринимать этого писателя. Еще до конца чаепития в Атенеуме я понял, что специальность этого человека — чужие жизни, ибо зачем еще шестидесятитрехлетнему английскому лорду беседовать с тридцатидвухлетним русским поэтом? Что такого я мог бы ему сказать, чего он уже так или иначе не знал?
Все же я думаю, что сидел перед ним в тот солнечный июльский день не только потому, что предмет его занятий — жизнь ума, жизнь идей. Идеи, конечно, обитают в людях, но их можно добывать и у облаков, у воды, у деревьев; в конце концов — у упавшего яблока. И я, в лучшем случае, тянул на яблоко, упавшее с ахматовского дерева. По-моему, он хотел меня увидеть не из-за того, что я знал, а из-за того, чего я не знал, — положение, в которое он, похоже, довольно часто попадает при встречах с большей частью мира.
Говоря менее резко, если не менее автобиографично, с Берлином миру открывается еще один выбор. Этот выбор состоит не столько в следовании его советам, сколько в усвоении его манеры думать. В конечном счете, его концепция плюрализма — не проект, а скорее отражение всеведения его собственного необычного ума, который действительно кажется и старше, и щедрее того, что он наблюдает. Иными словами, это всеведение мужественно, и поэтому ему можно и нужно подражать, а не только аплодировать или завидовать.
Позже, тем же вечером, за ужином на первом этаже у Стивена Спендера, Уистан спросил: «Ну, как все прошло с Исайей?» И Стивен сразу же сказал: «А что, он действительно хорошо говорит по-русски?» Я начал, на своем изуродованном английском, долгий рассказ о благородстве старопетербургского произношения, о его сходстве с оксфордским самого Стивена, и что в словаре Исайи нет противных сращений советского периода, и что его речь совершенно индивидуальна, но тут Наташа Спендер прервала меня: «Да, но он говорит по-русски так же быстро, как по-английски?» Я посмотрел на лица этих трех людей, знавших Исайю Берлина дольше, чем я успел прожить, и засомневался, стоит ли продолжать мои рассуждения. Решил, что не стоит, и ответил: «Быстрее».
1989
* Перевод с английского Г. Дашевского
Предисловие к сборнику стихов Владимира Гандельсмана
Дорогой В. Г., я прочел Вашу рукопись от начала до конца. Впечатление она произвела на меня значительное — во всех, включая и огорчительный, смыслах этого слова. Огорчительность относится к жизни, к тому, как она становится поперек Вашим стихотворениям — а не к самим стихотворениям; к тому, как они, стихотворения, впадают от этой «кости» в зависимость. Начиная примерно с «Одиннадцати стих-й» и до «Спящего» бытие, увы, определяет. И не столько сознание или содержание, сколько форму. Сильное ощущение стилистической инерции и зависимости от сюжета. Со «Спящим» дела, на мой взгляд, улучшаются — в знакомую нам всем сторону слегка безумной камерной музыки. Желаю Вам в этом направлении всяческих успехов, хотя я бы не злоупотреблял играми в алогичность: потому что легки и душу обкрадывают.
Самое замечательное в мною прочитанном — первая половина, стихи до 81-го года. Я догадываюсь, что подобная похвала Вам может быть неприятна. Но «старые» стихи Ваши для меня — новые. Они свидетельствуют о Вас, о Вашей индивидуальности и потенциале в большей степени, чем Вы предполагаете: в них больше Вашего будущего, смею думать, чем в «Спящем». Они, старые эти стихи, поражают интенсивностью душевной энергии, некоторой даже лапидарностью душевного движения. Разумеется, в них слышен Пастернак и слышен — в синтаксисе особенно — Рильке; но за ними стоит не литература, а уникальное существование. Так, по крайней мере, кажется мне. Они ошеломляют буквальностью чувств, голой своей метафизичностью, отсутствием слезы (гитары), соплей, столь присущих русскому стиху, когда речь заходит о главном сентименте.
Я мало читал такого и был изумлен этой Вашей смесью любви к «предмету» с любовью к слову: в равной степени сильных и друг в друге себя узнающих. В поэзии одна из них, как правило, хромает. Как читатель поэтов я Вам благодарен; как собрат по перу и как человек вообще — испытал зависть. На мой взгляд, эта Ваша любовь любви, любовь к любви — самая большая новация в русском стихе, в этом веке запечатленная. За открытия такого порядка человек расплачивается неспособностью их повторить впоследствии; но бояться этого нечего. Ощущение богооставленности, которое, как мне кажется. Вас донимает, ощущение временное: тяжелый искус, но разрушить Вас он, думаю, не должен. Разве что стихи могут стать похуже, но к сути вещей, к смыслу бытия Вы не ослепнете. Если я могу что-либо посоветовать, то это — писать подлиннее (в процессе многое само становится на свои места) и побольше метрического и строфического разнообразия.
Я хотел бы еще Вам заметить одну вещь насчет ранних. Не печатайте их в строку, прозой. Я понимаю, что теперь такая мода пошла; но не надо дурить читателю голову этим способом — ему со стихами и так не сладко. Загляните в этимологию слова «стих» (верс), и тогда Вам станет понятно, о чем я говорю.
Вообще же из присланного мне Вами можно составить замечательный сборник, и я бы на Вашем месте именно этим бы и занялся: в отечестве или вовне. Думаю, что от сборничка Вашего польза была бы не только лично Вам (отделаться, отделиться, взглянуть на себя без этих стихотворений в сознании — как опорожнить шкаф и увидеть, что надо купить новые вещи, надеть нечего), но и для нашей словесности, чтобы кто-нибудь — если не Вы сами — попробовал бы взять нотой выше. Я, во всяком случае, был бы только рад Вам в этом деле помочь, и Вы можете на меня в этом смысле рассчитывать, хотя, по-моему, лучше попытаться издать сборник дома.
Сердечно ваш,
Иосиф Бродский
3. II. 1990
* «Континент», No. 66, 1991
Altra Ego
IПредставление о поэте как о завзятом донжуане появилось сравнительно недавно. Подобно многим представлениям, укоренившимся в массовом сознании, оно, по-видимому, явилось побочным продуктом промышленной революции, которая, благодаря квантовым скачкам в людской численности и грамотности, породила само явление массового сознания. Другими словами, такой образ поэта, кажется, больше обязан всеобщему успеху байроновского «Дон Жуана», чем романтическим похождениям его автора, возможно впечатляющим, но в то время широкой публике неизвестным. К тому же на всякого Байрона всегда найдется свой Вордсворт.
В качестве последнего периода социальной отчетливости и сопутствующего ей филистерства, девятнадцатое столетие породило большую часть понятий и отношений, которые занимают нас и которыми мы руководствуемся по сей день. В поэзии это столетие по справедливости принадлежит Франции; и, возможно, экспансивная жестикуляция и экзотические склонности французских романтиков и символистов способствовали скептическому отношению к поэтам не меньше, чем расхожее представление о французах как о воплощенной распущенности. Вообще же, за этим поношением поэтов скрывается инстинктивное желание любого общественного строя — будь то демократия, автократия, теократия, идеократия или бюрократия — скомпрометировать или принизить авторитет поэзии, которая, помимо того что соперничает с авторитетом государства, ставит знак вопроса на самом индивидууме, на его достижениях и душевном равновесии, на самой его значимости. В этом отношении девятнадцатое столетие просто примкнуло к предыдущим: когда доходит до поэзии, каждый буржуа — Платон.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Теплоход "Иосиф Бродский" - Александр Проханов - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Ароматы кофе - Энтони Капелла - Современная проза
- Роман с Полиной - Анатолий Усов - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Пуговка - Андрей Башаримов - Современная проза
- Ключ от бездны - Илья Масодов - Современная проза
- Из Фейсбука с любовью (Хроника протекших событий) - Михаил Липскеров - Современная проза
- Остров Невезения - Сергей Иванов - Современная проза