свободный человек, как любой другой; поступайте так, как считаете правильным. Коленопреклоненные вовсе не лучшие люди. — Подал ему руку, тут же отнял ее и ушел. 
Удрученный и встревоженный возвращался Качур домой. Горячий полуденный свет словно прижимал его к земле; при взгляде на поле, все прорезанное яркими трепещущими лучами, будто солнце сыпало на него золотые и серебряные зерна, у него болели глаза. В приходской церкви звонили полдень, и звон колоколов подхватили соседние церквушки.
 Больно и тоскливо было на душе Качура.
 «Священник сказал ведь, что он был бы чужим, смешным, если бы переехал в светлые края…»
 И Качур с ужасом и болью почувствовал желание вернуться обратно в Грязный Дол, к серым мертвенным теням… Туда, где человек спал… был спокоен… где можно было не шевелиться… как в гробу…
 — Ты опять пьяный? — встретила его жена.
 Дети смотрели на него большими, испуганными глазами, как в те времена, когда он возвращался домой, шатаясь, грязный, без шляпы.
 Он сел за стол и подпер голову руками.
 — Это совсем другой мир, жена!
 Она подала обед.
 — Разумеется, другой, и слава богу!
 Качур удивленно поднял глаза на жену.
 Она была красивее, чем когда-либо раньше, яркая, пышная, глаза у нее блестели.
 — Ты не хочешь обратно в Грязный Дол? — горько, почти с упреком спросил Качур.
 — Может, ты туда хочешь? Видно, не нашлось тут приятелей пьянствовать?
 — О Тончка, ты… Эх, с тобой говорить — все равно что с камнем.
 — Опять придираешься, а еще даже не напился! Знаешь, Качур, об одежде надо будет прежде всего подумать. Я в таком виде в церкви не покажусь: здесь одеваются совсем по-другому. Мне стыдно.
 — Откуда же мы возьмем?
 — Можно не есть каждый день мяса.
 — Быстро ты освоилась здесь, Тончка. Быстро забыла Грязный Дол. Там ты обходилась без шелка.
 — А кто рвался оттуда? Кто говорил, что я буду госпожой? Хороша госпожа! Хорош господин!
 Качур умолк. Солнечный свет заливал комнату, и этот свет душил его, он боялся его, как боялся когда-то теней в Грязном Доле. Свет делал Качура слабым, робким, чужим, чужим даже жене, которая поглощала свет полными глотками, так что он просвечивал из ее щек и глаз.
 Вечером он отправился к Гашперину.
 В зале трактира было накурено. За столом сидела большая компания: несколько молодых чиновников и среди них сонный практикант, оба учителя, Матильда в кокетливом платье с короткими кружевными рукавами, другая учительница — худенькое, робкое дитя с большими глазами, и пожилая болтливая экспедиторша. Все они шумно приветствовали Качура и усадили его между сонным практикантом и робкой учительницей.
 В тяжелом трактирном воздухе, в табачном дыму и дремотном свете ламп Качур почувствовал себя лучше. Попробовал вино — вино было хорошее. Огляделся.
 Против него сидел высокий красивый молодой человек с пшеничными кудрями, нежной кожей и неприятным оскалом. Он смотрел на Качура странным водянистым взглядом и отвел глаза, лишь только Качур поглядел на него. По громкому повелительному тону Ерина было заметно, что он уже навеселе, Матильда смеялась тоже с излишней развязностью, глаза ее были мутны; практикант спал.
 — Мы говорили о вас, господин Качур, революционер на пенсии! — засмеялась Матильда. — Где вы все это время пропадали, что так подурнели?
 — Старость, ничего не поделаешь! — улыбался Качур и пил. — Постареешь, познаешь заботы и тяготы жизни, и не захочется больше делать глупости…
 — Слушайте, Качур. Пустой вы стали, страшно пустой и скучный! — сказала Матильда и повернулась к Ерину: — Вы поверите, что этого человека преследовали за сопротивление властям, что он занимался политикой, организовывал митинги, подстрекал народ?..
 Качур отрицательно тряс головой и отмахивался обеими руками:
 — Нет, нет, нет! К чему это говорить? Никого я не подстрекал… Да ничего и не устраивал! Никогда не занимался политикой и не буду… Не желаю, чтобы меня так… поймали… чтобы играли мной, мне во вред… Ничем этим я не интересуюсь, совершенно не интересуюсь!
 — Тьфу! — воскликнул Ерин. — Слыхали вы его? Боится, что мы его… ах ты проклятый трус! Доносчики, что ли, мы? Да и зачем следить за таким трусом? Ведь он даже сморкаться не осмеливается, когда инспектор близко! И такого преследовать…
 Матильде стало жалко Качура.
 — Другие времена были!
 — Какие такие другие времена! — воскликнул Ерин сердито. — Если человек видит, что не может больше жить честно, пусть вешается! Немало было таких, что повесились. А жить себе на посрамление, другим не в честь…
 Качур много пил, улыбка не сходила с его губ.
 «Говорите!.. Мне все равно! Не стану с вами спорить… и сердиться не буду… Десять лет тюрьмы… человек больше не ворует… кроток… осторожен…»
 Оглянулся через стол и заметил, что красивого молодого человека с пшеничными кудрями уже не было. Матильда смотрела недовольно и задумчиво, чиновник с козьей бородкой нашептывал робкой учительнице нежные слова, а она улыбалась и краснела; практикант, склонив голову на стол, храпел; экспедиторша рассказывала длинную историю, которую никто не слушал.
 — Какого черта вы живете, когда вас ничто в жизни не волнует? — спросил Ерин.
 — Жена у меня, дети… и вино!
 — Вот горе… — вздохнул Ерин.
 У Качура кололо сердце, когда он подымал стакан, тряслась рука. Вино одурманило его; словно в тумане маячил перед ним Ерин, и он казался ему знакомым с давних времен. Качур ткнул в него указательным пальцем и вполголоса засмеялся:
 — И этот… и этот не повесится!
 Ерин был пьян и вскипел:
 — Что? Объясните!
 Веселый молодой учитель, который смотрел на все пьяными, вытаращенными, как со сна, глазами, вдруг очнулся и попытался подняться.
 — Объясните!
 Качур отрицательно покачал головой и замахал руками:
 — Нет… не буду спорить… Ни за что на свете! Что видел, то видел… Больше не скажу ни слова!
 — Холоп! — воскликнул хрипло и невнятно молодой учитель и опустился на стул.
 Ерин подумал, поток, так ничего и не сказав, взял графин с водою и намочил себе лоб.
 Качур перегнулся через спящего практиканта и положил свою руку на руку Матильды.
 — Мадемуазель Матильда… когда-то, в те времена…
 — Ты пьян, старик! — прервала его Матильда и отняла руку.
 Качур отвернулся, лицо у него стало темным, обиженным; его пьянило вино и необъяснимая, скрытая горечь, которая появилась много раньше этого вечера, вдали от этих людей. Схватился руками за голову: «Не любит больше!» И сразу забыл, кто его больше не любит; сперва он думал о худой учительнице, потом о Матильде, потом о своей жене, и внезапно его мысли остановились на белолицей и черноглазой Минке.
 Он поднял голову, огляделся. Медленно встал, качаясь, вытаращив мутные глаза, и протянул руку:
 — Кто из вас, сидящих здесь… кто