Шрифт:
Интервал:
Закладка:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жизнь едкой горечью проникнута до дна,
Нет к ближнему любви, нет кротости в помине,
И душу мрачную обуревают ныне
Одно отчаянье и ненависть одна.
Вот чем я промыслом на старость награжден,
Вот в чем явил свою премудрость он и благость:
Он жизнь мою продлил, чтоб жизнь была мне в тягость,
Чтоб проклял я тот день, в который я рожден.
1872
Все это - уже подлинная поэзия. Толчок к ней давало особое психологическое состояние старого Вяземского, которое переживалось им самим очень мучительно:
И жизнь, и жизни все явленья
Мне чудятся, как в смутном сне,
Болезненно все впечатленья
Перерождаются во мне,
но, выраженное поэтически (хотя при этом и совершенно правдиво), неожиданно воспринимается читателем как откровение, светлое и стройное, если не радостное, то по крайней мере вполне гармоничное. Если верно, что элегическая интонация передает "сладостное уныние" (формулировка Н. И. Греча, "Учебная книга русской словесности", СПб, 1830), то поздние стихотворения Вяземского - это крайний случай ее выражения, когда и "сладостность", и "уныние" доходят до крайней степени своего эмоционального напряжения.
Вяземский почти не публиковал свои поздние произведения. Еще в 1819 году он как-то обмолвился эпиграммой на незадачливого поэта (кстати, умная, едкая и злая ироничность, вызывающая в памяти хлесткие характеристики В. В. Розанова, была присуща Вяземскому ничуть не в меньшей степени, чем чувство горечи и меланхолия):
Вписавшись в цех зоилов строгих,
Будь и к себе ты судия.
Жуковский пишет для немногих,*
А ты для одного себя.
{Сборники Жуковского, издававшиеся небольшим тиражом для придворного круга, носили название "Fur Wenige", т. е. "Для немногих".}
Вряд ли в ту развеселую пору Вяземский мог предполагать, что эти строки когда-нибудь ему придется применить к себе. Но это случилось именно так: всю вторую половину жизни Вяземскому пришлось провести в обстановке прижизненного забвения. Уже с 1840-х годов мир вокруг него, и особенно мир литературный, совершенно изменился. В России XIX века эпохи, общественные и культурные, сменяли друг друга с головокружительной быстротой, и это отчасти объясняет, почему столь многие их представители так рано уходили из жизни (как писал Блок: "Пушкина убила вовсе не пуля Дантеса, его убило отсутствие воздуха"). Между пушкинской эпохой и временем Белинского и Герцена не было, пожалуй, уже никаких точек соприкосновения (хотя даты рождений Пушкина и почти сверстников Белинского и Герцена разделяют какие-то 12-13 лет). То же самое происходило и дальше с теми представителями своей эпохи, которые имели несчастье пережить свой сорокалетний возраст. О том же Герцене Чернышевский (родившийся всего на 16 лет позже, в один год со Львом Толстым) говорил позднее: "Какой умница! Какой умница! И как отстал! Ведь он до сих пор думает, что он продолжает остроумничать в московских салонах и препираться с Хомяковым. А время теперь идет со страшной быстротой: месяц стоит прежнего десятка лет". Что уж говорить о таком обломке пушкинской эпохи, давно, как всем казалось, отошедшей в прошлое, как Вяземский! Кому он мог быть интересен в семидесятых-то годах XIX века, когда и Лев Толстой уже стал казаться устаревшим (Достоевский говорил о его произведениях в своем "Дневнике писателя", что все это "не более лишь как исторические картины давно прошедшего"). Стихотворное творчество Вяземского давно не привлекало ничьего внимания. Он и сам постепенно привык считать свою эпоху "детским веком":
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот - деловой.
Эти строки взяты из "Литературной исповеди" (1854), в которой Вяземский подводил некий итог своей литературной деятельности. Именно в этой смене эпох он и сам усматривает главную причину того, что он "не дослужился славы" и не попал "в разряд больших чинов". Когда Вяземский настаивает на том, что его творчество все-таки имеет какую-то ценность, он говорит о том, что он "выдержал бы суд" Жуковского, Батюшкова, Баратынского, Пушкина, то есть за оценками своего творчества он снова обращается к своему времени. Конечно, это было скорее самоутешение: прорвать "заговор молчания" он особо не стремился. Когда он читал о себе в учебниках по русской литературе, как о чем-то незначительном и давно ушедшем в прошлое, у него это в конце концов перестало даже вызывать досаду. В чем-то он был с этим согласен. К концу жизни Вяземский "серьезно и добросовестно" согласился с тем, что "Белинские, Некрасов с компанией едва ли не правы в строгих своих суждениях" о его творчестве.* {Белинский писал в свое время о Вяземском: "избавь нас, Боже, от его критик, как и от его стихов", он "плохой рифмоплет"; "князь в аристократии и холоп в литературе" (эту формулировку в 1861 году повторит и В. С. Курочкин, написавший в эпиграмме, что Вяземский со своим "младенческим умом" - это соединение "боярской спеси" и "холопских стихов"). Герцен в своем "Колоколе" называл его "аристократической сволочью" и "русским демагогом" - право, даже странно, что благонамеренный и добропорядочный Вяземский вызывал столько ненависти в "передовых кругах".} И все-таки Вяземский продолжал писать стихи, не для печати, не для потомства, не для читателей, не для пополнения русской литературы - а для одного себя. И как раз в эту пору его талант раскрывается по-настоящему и у него у него появляются самые волнующие и проникновенные поэтические произведения.
7
В эту Антологию включено одно из ранних стихотворений Вяземского, в котором, как уже говорилось выше, нет той трагической напряженности и глубины, которая отличает его поздние работы. Тем не менее оно очень любопытно с другой точки зрения. Вяземский был наделен ясным государственным и историческим мышлением, и его политические стихотворения - это, без преувеличения, узловой пункт в этой традиции. Вяземский в совершенстве знал русскую поэзию XVIII века (в автобиографии он сообщает, что еще в детстве оды Ломоносова, впервые им услышанные, приводили его в упоение, а от Державина он был без ума), и его "одические" стихотворения представляют собой целостный свод давних мотивов политической лирики. Стилистически они также продолжают эту традицию: Вяземский старательно выдерживает свойственную старинной оде атмосферу торжественной приподнятости, и достигает этого старыми испытанными средствами - широким использованием славянизмов, придающих поэтической речи подчеркнуто архаический оттенок, красочной образностью, звонкой риторичностью, усложненностью поэтической и смысловой фактуры, обилием вопрошающих и восклицательных интонаций. Это обращение к традиции XVIII века было совсем нетипичным для литературного деятеля, близкого к Карамзину.* {Карамзин был основателем нового направления в русской поэзии, восходящего к "poesie fugitive" - легкой, "ускользающей" французской поэзии начала XIХ века; он стремился изгнать из русского поэтического обихода книжные и архаические выражения, ввести в употребление новый слог, свободный, гибкий и изящный, иногда даже близкий к разговорному. К этому направлению, помимо Вяземского, принадлежали также Пушкин, Батюшков и Жуковский.} Но вместе с тем использование старой традиции оказалось очень плодотворным для дальнейшего развития русской поэзии, особенно для политической и гражданской лирики. Пушкин, который писал в "Евгении Онегине" по поводу этого столкновения двух традиций:
Тут бы можно
Поспорить нам, но я молчу;
Два века ссорить не хочу,
на самом деле впитал и воспринял последовательно обе из них. Не без влияния Вяземского в творчестве Пушкина появляются высокие одические интонации: известно, например, что знаменитое стихотворение Вяземского "Петербург" неоднократно было использовано Пушкиным и послужило одним из источников "Деревни" и "Медного Всадника". Вообще в сознании Пушкина не так уж редко всплывали цитаты из Вяземского, прямые и непрямые реминисценции из его творчества. На одну из них он сам указал в примечании к тому же "Медному Всаднику" (написанном осенью 1833 года), сославшись на стихотворение Вяземского "Разговор 7 апреля 1832 года". Сравним те строки Вяземского, которые, по-видимому, привлекли внимание Пушкина:
Я Петербург люблю, с его красою стройной,
С блестящим поясом роскошных островов,
С прозрачной ночью - дня соперницей беззнойной
И с свежей зеленью младых его садов.
Я Петербург люблю, к его пристрастен лету:
Так пышно светится оно в водах Невы,
и соответствующее место из "одического" Вступления к "Медному Всаднику":
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит,
Твоих оград узор чугунный,
Твоих задумчивых ночей
Прозрачный сумрак, блеск безлунный,
Когда я в комнате моей
Пишу, читаю без лампады,
- Былое и думы. Детская и университет. Тюрьма и ссылка - Александр Иванович Герцен - Классическая проза / Русская классическая проза
- Последнее слово Достоевского о Белинском - Георгий Чулков - Русская классическая проза
- Читатель - Максим Горький - Русская классическая проза
- Я говорю на русском языке. Песни осени. Книга вторая. Куда-то плыли облака… - Галина Теплова - Поэзия / Русская классическая проза
- Том 2. Миргород - Николай Гоголь - Русская классическая проза
- Последний суд - Вадим Шефнер - Русская классическая проза
- Деды - Всеволод Крестовский - Русская классическая проза
- Том 6. С того берега. Долг прежде всего - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Апрель. Вальс цветов - Сергей Весенин - Поэзия / Русская классическая проза / Юмористические стихи
- Имя этой дружбы – поэтическое братство - Анна Тоом - Биографии и Мемуары / Воспитание детей, педагогика / Русская классическая проза