И хотя теперь душой, — надломленным, болезненно кровоточащим кусочком, — не верил больше профессору и не раз поминал его самым каторжным вшиво-пехотным матом, — но на людях крепился и приезжавших из тыла на пополнение с мясом маршевых рот молодых прапоров очень любил огорошивать, с места в карьер, разными окопными ужасами.
Одно лишь осталось от детства в Коле Григорьеве, и не могли вытравить этого все пролетевшие над душой и прогремевшие в ней бури и голоса войны:
ЛЮБОВЬ К ШОКОЛАДУ.
В окопном дурмане, в сосущей сердце прожорной тощище, все свои деньги — прапорщичье сперва, теперь поручичье жалованье — тратил на шоколад, жидкий, сгущенный и в плитках, привозимый колченогим денщиком Нифонтом, по прозвищу «Козье вымя», из тыла, где были завалены им походные, в красных вагонах, лавки экономического общества.
И не мог бы никому поручик Григорьев прямо, как на духу, сказать, без запинки, что любил больше — шоколад или невесту, розовощекую Лялю.
Ляля была далеко, а шоколад тут, под боком, и пряная сладость его заливала все девятнадцатилетние горести поручика, и шоколад был для него самодовлеющим миром.
И сейчас в блиндаже, под тройным перекрытием камня, бетона и бревен, сидя при вонючей коптилке на узеньких нарах, под храп субалтерна прапора Веткина (второй субалтерн, Лобачевский, дежурил в окопе), поручик Григорьев сосал
«ГАЛА-ПЕТЕР»
и лениво, без мыслей, читал неведомо кем и неведомо как занесенный сюда Коран в переводе Гордия Саблукова.
Странны были чужие слова:
«Во имя бога, милостивого, милосердного!
1. Мы ниспослали его в ночь определений. 2. О, если бы кто вразумил тебя, что такое ночь определений. 3. Ночь определений лучше тысячи месяцев. 4. Во время ее ангелы и дух, по изволению господа их, нисходят со всеми повелениями его. 5. Она мирна до появления зари».
Поручик Григорьев отложил Коран и задумался. Глава нежданно совпала с его мыслями.
День с утра выдался скверный на редкость.
Залетевшим снарядом разнесло гнездо пулемета, искрошив в железные клочья сам пулемет и в клочья говядины трех пулеметчиков.
А разведка, ходившая ночью за проволоку ловить контрольного пленного, донесла, что в немецких окопах, тех, что чернеют узкой полоской, в полутораста шагах впереди, в талом буроватом снегу, заметно движение и как будто стало больше народа.
Для очистки совести поручик Григорьев позвонил по телефону на трехдюймовую батарею, и оттуда забабахали часто по немецким щелям.
Батарея давно пристрелялась, и гранаты ложились, как по нитке, в самые щели, взметая буро-черные линии дыма и желтые взметы огня.
Но немцы сидели в норах безопасно и прочно, и, постреляв с полчаса, батарея утихла.
К ночи начали немцы гвоздить по заграждениям.
Гудела земля, и летели кверху мерзлые комья и колья с завившейся от взрывов в тугие спирали колючкой.
Наделав изрядное количество дыр в заграждениях, к полночи замолчали и немцы.
Готовилась, очевидно, атака. Хорошо, что успели заменить разбитый пулемет новым и исправить гнездо.
«За ночь все определится», — подумал поручик и повторил вслух:
— О, если бы кто вразумил тебя, что такое ночь определений… Она мирна до появления зари.
И, мечтательно кончая досасывать шоколад, добавил:
— Непременно на рассвете атакуют немецкие свиньи. Как пить дать! Вот сволочи, поспать не дадут человеку. Погодите, прорвем мы вам колбасы весной.
2
Двумя неделями раньше того, как, досасывая плитку, поручик Григорьев выругал немцев за чтением Корана —
в Петербурге,—
на гнедом рысаке, шуршащем синею сеткой, мимо чугунного идола, грузно осевшего на чугунном монстре, затянув поленом-рукой поводья, пролетел к вокзалу чернявый, в хорьковой добротнейшей шубе, в шапке самого тихоокеанского котика и, пролетая, подмигнул чугунному идолу понимающе и сочувственно.
А идол под сплошной шапкой осклабил губы в кустах дремучей бороды.
Видел идол глубже людей и под хорьковой шубой, под пиджаком с коричневой искрой (Эсдерс и Схефальс), в боковом кармане, в бумажнике крокодиловой кожи «made in England» (что «made» — крокодил или бумажник — не важно!), увидел визитную карточку:
ЖОРЖ АРНОЛЬДОВИЧ ШНЫРКИН
Единственный представитель фирмы «Гала-Петер» в России
Увидел карточку и осклабился ласково. Общее дело.
Чугунный мертвец — император — и живой Жорж Арнольдович Шныркин единому доброму богу служили — богу войны и наживы.
И за это императора добрый бог вознес на пьедестал махиной металла, а Шныркину украсил пальцы набором перстней, сверкающих в электрических светах.
Живому — живое. Жорж Арнольдович не завидовал императору и совсем не хотел еще на пьедестал.
Любил шуршание денег, электрические светы, янтарный отблеск вина в звонком стекле и рядом трепетные стрелы женских ресниц и живую теплынь горячекровного тела.
Любил Шныркин сиянье камней на ловких своих коротко обрубленных пальцах и никогда не носил перчаток (затмевают снопы огней), и хотя жестоко мерзли руки — всегда был доволен и горд.
И, вылезши чинно у подъезда вокзала из узеньких санок, Жорж Арнольдович отдал носильщику чемодан лакированной кожи (да, да, лакированной!) и бросил:
— Международный, Москву!
У Жоржа Арнольдовича разговор деловой, короткий, и слова прыгают из пухлых губ резвыми такими мышатами.
Прыг — и скрылось.
Послав за время войны несколько тысяч телеграмм, — представительство «Гала-Петер», единственное в России, — привык говорить Шныркин телеграфным кодом, без союзов и глаголов.
И, идя за носильщиком по гулкому настилу перрона, растопыривал напоказ пальцы, витрину камней.
В вагоне приказал положить чемодан на верхнюю полку, бросил бумажку, услыхал в ответ:
— Покорнейше, барин! —
и развалился с довольством на сером тисненом плюше купе у рубинового мотылька электрического, и сидел сложа руки до отхода курьерского.
Тогда не спеша поднялся, закурил сигару и глянул в окно.
За стеклом, сквозь легкий и искристый иней, пролетали домишки предместий.
В тусклых окнах едко чадили коптящие лампы, и нищета тяжкой лапой давила плоские крыши, кривила заборы, прибивала к земле жидкий дым покосившихся труб.
Сырая ночь разметала косы туманов над пустырями топких болот, бледнеющих снегом и всшершавленных пухом тощих осин и худосочных березок.
А за ними шумно и злобно, упираясь в тяжкие тучи, пламенами вздымаясь до них, дрожало угрюмое зарево.
Там, без сна, без остановки, без отдыха, дышали раскаленные глотки горнов, переливая жидкую сталь, били громом прессы, штампуя болванки, выпускались с визжащих станков миллионы снарядов.
Все для войны, все для победы!
Багровое пламя пылало светом непонятной, таинственной, по-иному творимой железной жизни и воли над бешеным сполохом обреченной столицы, над разгулом кино и ресторанов, над болотным раем Петровым.
И в черных глазах Жоржа Арнольдовича тенью метнулась тревога.
Он поджал губы под стрижеными усиками, дрогнул спиной, но сейчас же пренебрежительно кинул багровому пламени:
— Пфе!
И снял с полки чемодан лакированной кожи.
Не торопясь развязал ремни и высыпал на плюш сиденья десятки плиток шоколада в блестящих бумажках, протравленных золотом букв.
Образцы.
Шныркин сел на диван и любовно, ослюнявив нижнюю губу, зашарил пальцами в плитках.
Чемодан лакированной кожи раскрытым зевом одобрительно ухмылялся хозяину.
Человек деловой, серьезный и родине необходимый.
Армии нужен шоколад. Поручик Григорьев, прапорщик Веткин, фельдфебель Перетригубы, солдаты и даже денщик, колченогий Нифонт, прозвищем «Козье вымя», на последние деньги покупают блестящие с золотом бумажки, чтобы пряной сладостью задавить истошную тоску свою в промерзлых ямах, пока пуля не сделает их вовсе невосприимчивыми к вкусовым ощущениям.
3
В крепкий, хрустящий морозом безветренный вечер в Москве по Волхонке шла курсисточка Ляля, невеста поручика Григорьева, закутавшись в шубку до порозовевшего носа.
Ляля шла и мечтала об артисте Мозжухине, сладко тронувшем Лялино сердце в «Кино-Арс», на Тверской, о туфельках «Вэра», духах «La folle vierge», о Маяковском Владимире и о многом еще.
От мечтаний глаза у Ляли подернулись влагой, заблестели и потемнели, и когда она шла через Каменный мост, внизу, шумя, темнела вода и поблескивали в ней огни фонарей.
В этот миг вода под мостом и глаза Ляли одного были цвета.