Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Собаки здесь работают, мать-перемать! – переходит он на понятный им с Геной язык. – Есть не дают. Заморили. Мне бы хлебца…
Иван бежит на кухню, где на тарелке лежат ломти хлеба – остаток от ужина. Набирает несколько кусков пшеничного, сомневаясь, что проснувшийся ночью старик, хочет есть. Ведь сегодня на ужин давали гречневую кашу с разварной тушёнкой и яблочный компот. Может, деду приснились его голодные годы, в которых он прожил почти всю свою жизнь?
Старик слеп. Иван суёт ему в холодную костистую ладонь хлеб, расстраиваясь, что у них нет ничего посущественнее. Но дед уже забыл о своей просьбе: он сжимает его, кроша и разминая, топчет вывалившиеся из ладони куски, испачканные побелкой, и ощупью, так же тихо, как пришел, поднимается к себе.
Гена втягивает воздух, Метелкин лезет за куревом, с удивлением замечая, как быстро здесь кончаются сигареты.
Наутро в доме стало шумно. Толчея; тянет волей и чем-то давним, забытым, как в его прошлом, когда цех, в котором Метелкин начинал работать, получал зарплату.
Жильцы сбиваются в кучу, что-то радостно обсуждают, гомонят. В разговорах участвуют больше старики, бабки да женщины помоложе; жертвы несчастного случая и инвалиды детства топчутся в стороне, иные на колясках прокатываются взад-вперед, с вожделением посматривая на белую закрытую дверь, за которой находится касса.
Сегодня пенсионный день.
Деньги обещали привезти после обеда, но уже с утра нет-нет да и вспыхивают озорные искорки в, казалось бы, давно отцветших глазах. Обсуждают, кто кому сколько должен и когда расплатится.
Инвалидная коляска для обезноженного или разбитого параличом человека здесь больше, чем личный автомобиль. Перекатив утром свое непослушное тело в коляску, – ты на коне! Ты на колесах – кати себе в любую сторону. Мобильность! Фигаро здесь, Фигаро там.
Многие так удобно влиты в свои коляски, что, кажется, вросли в колеса. Кентавры! Как тут не вспомнить древних: движение – это жизнь.
Навстречу Ивану, толкая руками маятниковые рычаги, на старом драндулете еще военного образца катится женщина. Инструмент и разбросанные обрезки труб мешают проезду, и Метелкин помогает ей миновать захламлённый участок и дальше толкать свою тачку жизни в никуда. Женщина еще не старая. Глаза смотрят на Ивана с каким-то удивлением, потом выражение лица меняется, она кладет свою тёплую ладонь ему на руку. Ладонь по-мужски жесткая, крепкая.
– Вот она, жизнь-то какая случилась! И тебе, видать, от новой власти ничего не досталось, инженер…
В словах ее горечь сочувствия.
Иван обескуражен. Откуда эта несчастная прознала, что Метелкин Иван Захарович был когда-то инженером?
Женщина провела рукой по его ветхой, испачканной известью и ржавчиной одежде:
– А ведь какой ты голубь был! Не помнишь меня?.. Да, теперь разве кто угадает!
Иван растеряно улыбается. Старается вспомнить это опечаленное недугом лицо. Может, землячка из Бондарей?.. Вроде нет. В его селе такая не жила.
– Да не мучайся! Марья я, Алексеевна, знатная доярка из Умёта. Из Красного Октября! Ты в колхозе у нас котельную строил. Тебя потом ещё в газете пропечатали, хвалили.
Метелкин вспоминает: Марья Ильичева, передовик труда! Как же! «Над Уметом зима бедовая. Зябнут избы в иглистой мгле. Вот доярки гремят бидонами. Разрумянились на заре».
Марье Алексеевне стыдно за свое положение в этом безрадостном приюте.
Метелкину стыдно за свое положение шабашника, такое же, как у его соседа Ерёмы, пьяницы и скандалиста, как сотни российских сантехников, стреляющих у хозяина на похмелку за пустячную работу по устранению течи в кране.
– Спился, что ль? – жалеет Ивана бывшая знатная доярка.
– Ага! – говорит он как можно веселее. – Не пей вина – не будет слез!
– Да-а, вот она, судьба-то какая! Каждому – своё… Живи – не зарекайся, – вздыхает Марья Алексеевна, а Метелкин осторожно перевозит ее по досочкам в медицинский кабинет на процедуры.
Услышав разговор, к Ивану заворачивает высокий и прямой, как фонарный столб, старикан. Вид его необычен. Несмотря на промозглую погоду и сквозняки в протяженном коридоре, на нем только одна майка десантника и войсковые с множеством карманов брюки. На груди поверх майки большой старообрядческий кипарисовый крест на витом шелковом шнуре. На затылке – пучок пегих выцветших волос, стянутых резинкой.
Он протягивает Метелкину узкую жилистую руку. Знакомится:
– Арчилов! Бывший полковник КГБ!
Достает какое-то потертое удостоверение и горсть желтых увесистых значков и медалей.
– Вот они, молчаливые свидетели моих подвигов! Тайный фронт! Вынужден бежать из Абхазии от преследования. Горун! T-сс! – полковник боязливо крутит головой. И совсем тихо: – Меня здесь третируют. Никакого уважения. Колхозники! – кивает в сторону директорского кабинета. – Я на внутреннем фронте кровь проливал. Мафия! Я тебе расскажу. Всё расскажу, – шепчет он торопливо, – тут осиное гнездо. Все воры. Простыни воруют, волки тамбовские! В кашу машинное масло льют. Нас травят. Я писал – знаю, куда. Но мне не верят. Ты напиши. Напиши депутатам, чтоб комиссию выслали! – ссыпает он в карман горстью, как железные рубли, свои награды. – Ко мне дохляка подселили. А мне, по моим заслугам, положено одному жить. Я выстрадал.
За несколько дней работы в интернате, Иван на короткую ногу сошелся с директором, Ильичём, как он просил себя называть, и подался выяснять: по какому праву здесь обижают полковника, вышедшего неопалимым из горячих точек Закавказья. Вон у него сколько орденов и медалей за боевые заслуги!
– Да пошел он к такой-то матери! По кляузам этого Арчилова пять комиссий было. Вот они, бумаги! Им даже в ФСБ интересовались. Смотри! – Ильич достает ворох листов из стола. – Удостоверение и медали за Арчиловым не значатся. По его собственному признанию оперативнику, он все это купил на базаре в Сухуми. Там еще и не такое купишь! Избавиться от него не могу. Обследование делали. Говорят – не шизик. Здоров, как бык! Зимой снегом натирается. С ним в одной палате жить никто не хочет. Ссыт прямо в валенки. Мочу собирает, а потом в них ноги парит. Вонь страшная! А выселить его не имею права. Безродный! Вынужденный переселенец! У меня для инвалидов мест не хватает. А этот боров ещё на старух глаз метит. Жду, пока изнасилует какую. Может, тогда от него освобожусь. Как чирей на заднице! Дай закурить!
Иван протягивает сигареты, и они с Ильичом разговаривают о превратностях судьбы.
– Я ведь по молодости сам заметки писал. На филфаке учился. А теперь забыл все. Здесь такого насмотришься – на целый роман хватит. Горстями слезы черпай! Иди ко мне в завхозы? – хитро смотрит на Метелкина директор Дома Призрения.
В коридоре шумно: обитатели приюта получают причитающуюся им пенсию. За вычетом на содержание, у каждого остается для своих нужд. А у русского, тем более казённого человека, какая нужда? Крыша есть. Кормёжка, хоть и диетическая, тоже имеется. Надо и грешную душу потешить.
Ко дню выплаты пенсий местные спиртоносы, крадучись, чтобы не заметило начальство, доставляют самогон прямо к месту употребления, в палаты – обслуживание на дому.
– Надоели мне эти компрачикосы! Стариков травят. У него завтра на похмелку инсульт будет, а он пьёт, – сокрушается по поводу своих постояльцев Ильич. – Милицию вызывал. Оштрафуют двоих-троих, а на следующий раз другие приходят, в грелках отраву приносят. Хоть охрану выставляй! Пойдем, поможешь бабку до палаты дотащить. С катушек свалилась, а все петь пытается.
Метелкин с Ильичом поднимают пьяную женщину, пытаясь усадить в инвалидную коляску. За женщиной тянется мокрый след. Видать, не справился мочевой пузырь с нагрузкой. Протёк.
Отвезли бабку в палату. Пошли через коридор к умывальнику руки мыть.
В углу, на старых вытертых диванах посиделки. Оттуда слышится протяжная старинная песня: «Мил уехал, мил оставил мне малютку на руках. На руках. Ты, сестра моя родная, воспитай мово дитя. Мово дитя. Я бы рада воспитати, да капитала мово нет. Мово нет…»
Потянуло далеким семейным праздником, небогатым застольем в Ивановой избе. Здоровая, молодая, шумная родня за столом, покачиваясь, поёт эту песню. Дядья по материной линии голосистые, певучие. Песню любят больше вина. Иван лежит на печке, иззяб на улице – теперь греется. Слушает. И сам не знает, почему наворачиваются слезы на глаза. Ему жалко брошенную девушку. Жалко малютку на руках, такого же, как и его братик, в полотняной люльке с марлевой соской во рту…
Да… Родня… Песня… Детство… Ау!..
Иван берёт в руки скарпель – зубило такое с длинной ручкой, молоток и начинает долбить кирпич в стене. Здесь должна проходить труба.
Кирпич обожженный. Звенит.
От резкого удара скарпель, проскальзывая, вышмыгивает из кулака. Палец краснеет и пухнет на глазах.
Гена, буркнув какую-то гадость в его сторону, подхватывает скарпель и продолжает вгрызаться в стену, пока Иван изоляционной лентой перематывает ушибленное место. Гнусно на душе. Пакостно. Хочется всё бросить и уехать в город: принять ванну, надеть чистое белье, выпить кофе с лимоном, развалившись в кресле, и смотреть, смотреть очередной бразильский сериал, при виде которого он недавно испытывал только зубную боль. А теперь и сериал вспоминается с затаенной тоской…
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Ступени - Ежи Косински - Современная проза
- Он, Она и интернет - Валерий Рыжков - Современная проза
- ВЗГЛЯД, или СТОЛЕТИЕ СО ДНЯ СМЕРТИ ПУШКИНА - Дан Цалка - Современная проза
- Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков - Современная проза
- Гроб Хрустальный. Версия 2. 0 - Сергей Кузнецов - Современная проза
- Дневник заштатной звезды - Пол Хенди - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Остров Невезения - Сергей Иванов - Современная проза
- Голем, русская версия - Андрей Левкин - Современная проза