по деревьям, даже по возможности погладить собаку, случайно встреченную на улице. И по запаху кофе.
Хочется выпустить пар – разораться, двинуть кому-нибудь, да хотя бы устроить погром в камере, но ни одной из моих проблем это, конечно, не решит. Тюремный психолог учит меня выражать эмоции словами. Но для некоторых вещей подходящих слов не существует. Ренцо надо дать в морду. Чтобы избавиться от мусора, нужны руки – словами его с места не сдвинуть. Врубаешься, ты, психолог?
Я никогда по-настоящему не дрался, разве что тогда, когда вступился за того малыша в парке. Но уже много раз был на грани. Я никогда ни перед кем не прогибаюсь, сам драки не ищу, но и уклоняться от нее не собираюсь – такой настрой всегда срабатывает как сдерживающий фактор. Если вдуматься, это свойство характера я унаследовал от отца.
В первой своей стычке я участвовал вместе с Па. Мне шестнадцать, на дворе 1968 год. Помню, встряли в пробку, еле ползем. И тут машина позади автовоза начинает сигналить. Назойливо так. Кто-то хочет нас обогнать, но не может, ехать-то ведь некуда. Потом водитель, продолжая сигналить, решает пойти на обгон. Отец поджимает наглеца слева, оттесняя с проезжей части. Вообще-то он никогда никого не задирает, но на сей раз, похоже, здорово разозлился. «Взгляни на этого идиота», – шепчет он. Гудки становятся чаще. Отец опускает стекло, глядит в глаза водителю – плюгавому мужичонке в дорогом костюме. Тот отчаянно машет руками – не человек, а ветряная мельница. Па не произносит ни слова, просто молча смотрит на него. Потом останавливает автовоз прямо посреди дороги, перегородив проезд этому типу и всем прочим жителям Турина. Плюгавый выскакивает и мчится к нашей кабине с воплем: «Вылезай, мать твою!»
Отец, не моргнув глазом, не выказав ни малейшей тревоги, оборачивается взглянуть, не испугался ли я. Видит, что со мной все в порядке, снова поворачивается к плюгавому и подносит палец к губам, мол, заткнись. Я ни разу не видел, чтобы отец нападал первым или вообще пускал в ход кулаки. Но кажется, его такая возможность ничуть не смущает.
За нами постепенно скапливаются другие машины. А Па руки скрестил на груди и сидит себе, облокотившись на окно кабины, будто на балкон подышать вышел. Сидит и глядит на того мужичонку, словно фильм смотрит и происходящее никоим образом его не касается. Равнодушно, без каких-либо эмоций. Плюгавый аж кипит, но ни одна из его подначек эффекта не возымела, и до него медленно начинает доходить, что, если он хочет чего-нибудь добиться от этого водилы – нисколько не напуганного, скорее удивленного, – ему придется драться. А для этого ему нужно взобраться на пару ступенек, отделяющих его от отца. Запал понемногу проходит. Отец лениво взмахивает рукой, предлагая ему вернуться в машину. Плюгавый замолкает, сообразил наконец, что Па его не боится и пускай первым нападать не станет, но, если нападут на него, будет защищаться, не постеснявшись и кровь пролить. Такое поведение меня изумляет. Я ведь этого бесстрашия раньше за ним не замечал. Как только плюгавый возвращается в свою малолитражку, Па разворачивает автовоз и пропускает его.
С абсолютно незнакомым человеком я впервые по-настоящему, как отец, сцепился вскоре после перевода в Пизу. Часть дня мы проводим вместе в общем зале. Со мной здесь заключенные, совершившие преступления по политическим мотивам, и среди них – один из основателей «Красных бригад» Ренато Курчо. Наши первые разговоры вполне дружелюбны. Единое пространство, как в деревне, все друг друга знают. Но в какой-то момент, сам не пойму с чего, спор заходит о жизненном выборе, и мы с ним сталкиваемся лбами. Протесты в стране накаляются, а он за решеткой: только и остается, что злиться.
– Тебе-то грех жаловаться! Воруешь, закон нарушаешь, лишь бы карман набить! – напирает Курчо. И как меня только угораздило ввязаться в спор о политике?
– А вы, простите, что натворили? Ваши убийства развязали правительству руки, дали право подавлять любую форму инакомыслия. Спасибо, теперь у нас полицейское государство! Этого вы добивались?
– Мы хотя бы не для себя старались, а чтобы общество лучше стало. Мы заботились обо всех, – он начинает закипать.
– Как по мне, вам просто покомандовать захотелось, власть-то ведь каждому по нраву. А мне на власть плевать.
Кажется, я задел его за живое, и спор начинает переходить на личности.
– Государство – машина насилия, и мы вынуждены противостоять ему тем же насилием, – скрипит зубами Курчо.
– Вы ведь, было дело, могли что-то изменить, да только в итоге пустили все псу под хвост.
– Мы вели страну к культурной, ненасильственной революции, нам просто поддержки не хватило!
– Это ты так говоришь. Насилие – всегда ошибка. Я вот ни разу курок не спускал и в жизни не стану.
– Так ты революцию и не затеваешь! Только о наживе и думаешь!
– Да я чаще тебя богачам задницы надирал!
– И что это меняет?
– Ничего, как и у тебя. Абсолютно ничего!
– Мы сыграли важнейшую роль в усилении гражданских и конституционных прав!
– По-моему, вы только с компартией поцапались, а она под шумок преспокойно обошла на выборах христианских демократов.
– Ни черта ты не понимаешь, Нотарбартоло!
– Спасибо, но я-то как раз тот самый парень из народа, которому вы должны растолковать, что к чему!
После этой стычки я стараюсь держаться поодаль, будто сам себя в карцер засадил. Пытаюсь очистить разум, сосредоточиться на семье, ребенке, жене… Но их здесь нет и быть не может. Не мотаться же им всякий раз из Траны в Пизу.
В итоге моя тюремная жизнь постепенно перемещается в библиотеку. Большую часть времени я провожу в одиночестве, размышляя, анализируя, а главное – реставрируя книги. Беру их в руки, латаю, листаю, читаю. Работать меня посадили в крохотной комнатке, доверху набитой пыльными томами. Помню, как начальник охраны привел меня сюда в первый раз и все никак не мог найти ключ. После нескольких попыток и безуспешного взывания к подчиненным он решил перейти к действиям, скажем так, более энергичным и попросту вышиб замок. Внутри ничего интересного не оказалось: вскрытые коробки, залежи – целые горы коробок, и в каждой до полусотни книг.
Моя работа проста: достать, починить поврежденные, занести в каталог. Поначалу мне в этом деле чудился какой-то подвох: сами понимаете – книги, образование, школа, прочая ерунда… А теперь, наоборот, нравится, особенно этот запах пыли и чьих-то прошлых жизней. Если вдуматься, это как тысячи отцов, тысячи друзей, тысячи переживаний, которые накидываешь на себя, словно платье, и вдруг понимаешь, что на свете бывают совершенно волшебные истории, а не только та, что случилась с тобой. Что ты многое упустил – но столько всего еще можешь успеть. Я читал труды Леонардо да Винчи: с какого-то момента он начал называть себя «человеком без образования» и сожалел, что недостаточно хорошо знает языки, на которых изъяснялись ученые в его время. Никогда бы не поверил! Вот бы встретить такого человека, думаю я, а потом понимаю, что он в определенном смысле делит со мной камеру.
Раньше я как-то не особо читал, начал было с отцом Руджеро, но только в Пизе стал глотать книги в таких количествах. Порой мне снятся кошмары: не в силах ответить на вопрос, я снова и снова заваливаю экзамен. Знания – это не только то, что у тебя в голове. Если вдуматься, ученая степень – по сути, всего лишь ловкая кража чужих навыков. Этакий узаконенный грабеж: черт, поздновато я это сообразил. Чувствуя себя глупее сверстников, я слушал и старших, и младших, слушал – и впитывал все, чего не знал. Говорил я мало, поскольку боялся ошибиться. Но вкус к чему-то новому появляется, только когда вы пытаетесь воплотить в жизнь какую-то свежую идею – то, чего раньше не пробовали. Иначе альтернатива у вас одна: оставаться в плену убеждений, унаследованных от предков, или тех, что появились у вас совершенно неосознанно. В конечном счете определенная музыка, определенный образ мыслей нравится нам лишь потому, что мы никогда искренне и осознанно не давали шанса ничему иному войти в нашу жизнь. На словах все мы прикидываемся открытыми и прогрессивными, но на деле именно оголтелые сторонники прогресса оказываются самыми закостенелыми консерваторами. Чувствую, что теперь все эти книги будто хотят поговорить