Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А муж — пьяница необрезанный; утром, не успеет еще жена встать с постели, а он лежит уж на лавке да распевает канты разные, а сам горько-прегорько разливается-плачет. И не то чтоб стар был — всего лет не больше тридцати — и из себя недурен, и тенор такой сладкий имел, да вот поди ты с ним! рассудком уж больно некрепок был, не мог сносить сивушьего запаха. Билась с ним долго жена, однако совладать не могла; ни просьбы, ни слезы — все нипочем: «Изыди, говорит, окаянная, в огнь вечный». Видит жена, что муж малодушествует, ее совсем обросил, только блудницей вавилонской обзывает, а сам на постели без дела валяется, а она бабенка молодая да полная, жить-то хочется, — ну, и пошла тоже развлекаться.
Стала она сначала ходить к управительше на горькую свою долю жаловаться, а управительшин-то сын молодой, да такой милосердый, да добрый; живейшее, можно сказать, участие принял. Засидится ли она поздно вечером — проводить ее пойдет до дому; сено ли у пономаря все выдет — у отца сена выпросит, ржицы из господских анбаров отсыплет — и все это по сердолюбию; а управительша, как увидит пономарицу, все плачет, точно глаза у ней на мокром месте.
Вот идет однажды молодец поздно вечером, пономарицу провожает, а место, которым привелось проходить, глухое.
— Страшно мне чтой-то, Евсигней Федотыч, — говорит пономарица, — идите-ка поближе ко мне.
Он подошел и руку ей подал, да уж и сам не знает как, только обнял ее, а она и слышит, что он весь словно в лихорадке трясется.
— Не могу, — говорит, — воля ваша, Прасковья Михайловна, не могу дальше идти.
Сели они на пенек, да и молчат; только слышит она, что Евсигнейка дышит уж что-то очень прерывисто, точно захлебывается. Вот она в слезы.
— Все-то, — говорит, — меня, сироту, покинули да оставили; вот и вам, Евсигней Федотыч, тоже, чай, бросить меня желательно.
А он все молчит да вздыхает: глуп еще, молод был. Видит она, что малый-то уж больно прост, без поощренья ничего с ним не сделаешь.
— Чтой-то, — говорит, — мне будто холодно; ноженьки досмерти иззябли. Хошь бы вы, что ли, тулупчик с себя сняли да обогрели меня, Евсигней Федотыч.
Дело было весеннее: на полях травка только что показываться стала, и по ночам морозцем еще порядочно прихватывало. Снял он с себя мерлушчатый тулупчик, накинул ей на плеча, да как стал застегивать, руки-то и не отнимаются; а коленки пуще дрожат и подгибаются. А она так-то ласково на него поглядывает да по головке рукой гладит.
— Вот, — говорит, — кабы у меня муж такой красавчик да умница был, как вы, Евсигней Федотыч…
Пробыли они таким манером с полчаса и пошли домой уж повеселее. Не то чтоб «Евсигней Федотыч», или «Прасковья Михайловна», а «Евсигнеюшка, голубчик», «Параша, жись ты моя» — других слов и нет.
Долго ли, коротко ли, а стали на селе замечать, что управительский сын и лег и встал все у пономарицы. А она себе на уме, видит, что он уж больно голову терять начал, ну, и попридерживать его стала.
— Я, — говорит, — Евсигнеюшка, из-за тебя, смотри, какой грех на душу приняла!
Ну, и в слезы.
А иногда возьмет его руками за голову да к груди-то своей и притянет словно ребенка малого, возьмет гребень, да и начнет ему волосы расчесывать.
— А хочешь, — говорит, — дитятко, пряничка дам?
Таким образом, она все больше лаской да словами привораживала его к себе.
Однако в доме у управителя стали пропадать то вещи, то деньги. Всю прислугу перепороли; не отыскивается вор, да и все тут. Однажды и в господской кассе недосчитались ста рублей, нечего делать, поморщился старик управитель, положил свои деньги. И невдомек никому, что у пономарицы завелись чаи да обновы разные. Вот однажды, в темную осеннюю ночь, слышат караульщики, что к господской конторе кто-то ползком-ползком пробирается; затаили они дыхание, да и ждут, что будет. Подполз вор к двери, встал, стал прислушиваться: видит, что все кругом тихо, перекрестился и отворил дверь легонько. Проходит прихожую мимо караульщиков, и в горницу, прямо к сундуку. Вынул ключ и отпер кассу. А караульщики видят, что дело-то уж кончено и вору не уйти, смеются да пугают его. Кто чихнет, кто кашлянет, кто застонет, будто во сне: «Ах, батюшки, воры!» А вор-то так и оцепенеет весь. Таким образом они с четверть часа над ним тешились; попритихли опять. Вздохнул вор и только что начал рыться в ящике, как две дюжие руки и схватили его сзади. Подняли управителя, засветили огня; да как увидал старик вора, так и всплеснул руками.
— Так вот, — говорит, — кто вор-от!
Да и повалился.
А Евсигнейка словно остервенился.
— Ну, вор так вор! что ж, что вор!
Однако сын не сын управительский, а надели рабу божьему на ноги колодки, посадили в темную, да на другой день к допросу: «Куда деньги девал, что прежде воровал?» Как ни бились, — одних волос отец две головы вытаскал, — однако не признался: стоит как деревянный, слова не молвит. Только когда помянули Парашку — побледнел и затрясся весь, да и говорит отцу:
— Ты ее, батька, не замай, а не то и тебя пришибу, и деревню всю вашу выжгу, коли ей какое ни на есть беспокойствие от вас будет. Я один деньги украл, один и в ответе за это быть должон, а она тут ни при чем.
Недели через две свезли его в рекрутское присутствие, да и забрили лоб.
В этой-то горести застала Парашку благодетельная особа. Видит баба, дело плохо, хоть из села вон беги: совсем проходу нет. Однако не потеряла головы, и не то чтобы кинулась на шею благодетелю, а выдержала характер. Смекнул старик, что тут силой не возьмешь — и впрямь перетащил мужа в губернский город, из духовного звания выключил и поместил в какое-то присутственное место бумагу изводить.
Подрастает Порфирка и все около себя примечает. И в школу ходить начал, способности показал отменные; к старику благодетелю все ластится, тятькой его называет, а на своего-то отца на пьяного уж и смотреть не хочет. Все даже думает, как бы ему напакостить: то сонному в рот табаку напихает, то сальною свечой всю рожу вымажет, а Парашка знай себе сидит да хохочет. Жили они не то чтобы бедно, а безалаберно. У Парашки шелковых платьев три короба, а рубашки порядочной нет; пойдет она на базар, на рубль пряников купит, а дома хлеба корки нет. Сиживал-таки Порфирка наш голодом не один день; хаживал больше все на босу ногу, зимой и летом, в одном изодранном тулупчишке.
Нашел он как-то на дороге гривенник — поднял и схоронил. В другой раз благодетель гривенничком пожаловал — тоже схоронил. Полюбились ему деньги; дома об них только и разговору. Отец ли пьяный проспится — все хнычет, что денег нет; мать к благодетелю пристает — все деньгами попрекает.
— Эка штука деньги! — думает Порфирка, — а у меня их всего два гривенника. Вот, мол, кабы этих гривенников хошь эко место, завел бы я лавочку, накупил бы пряников. Идут это мальчишки в школу, а я им: «Не побрезгуйте, честные господа, нашим добром!» Ну, известно, кой пряник десять копеек стоит, а ты за него шесть пятаков.
Стал он и поворовывать; отец жалованье получит — первым делом в кабак, целовальника с наступающим первым числом поздравить. Воротится домой пьянее вина, повалится на лавку, да так и дрыхнет; а Порфирка между тем подкрадется, все карманы обшарит, да в чулан, в тряпочку и схоронит. Парашка потом к мужу пристает: куда деньги девал? а он только глазами хлопает. Известное дело — пьяный человек! что от него узнаешь? либо пропил, либо потерял.
По тринадцатому году отдали Порфирку в земский суд, не столько для письма, сколько на побегушки приказным за водкой в ближайший кабак слетать. В этом почти единственно состояли все его занятия, и, признаться сказать, не красна была его жизнь в эту пору: кто за волоса оттреплет, кто в спину колотушек надает; да бьют-то всё с маху, не изловчась, в такое место, пожалуй, угодит, что дух вон. А жалованья за все эти тиранства получал он всего полтора рубля в треть бумажками.
При помощи услужливости и расторопности втерся он, однако ж, в доверие к исправнику, так что тот и на следствия брать его стал. Способности оказал он тут необыкновенные: спит, бывало, исправник, не тужит, а он и людей опросит, и благодарность соберет, и все, как следует, исправит. По двадцатому году сам исправник его Порфирием Петровичем звать начал, а приказные — не то чтоб шлепками кормить, а и посмотреть-то ему в глаза прямо не смеют. Земский суд в такой порядок привел, что сам губернатор на ревизии, как ни ковырял в книгах, никакой провинности заметить не мог; с тем и уехал.
Однажды сидит утром исправник дома, чай пьет; по правую руку у него жена, на полу детки валяются; сидит исправник и блаженствует. Помышляет он о чине асессорском, ловит мысленно таких воров и мошенников, которых пять предместников его да и сам он поймать не могли. Жмет ему губернатор руку со слезами на глазах за спасение губернии от такой заразы… А у разбойников рожи-то, рожи!..
- История одного города - Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин - Разное / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Том 12. В среде умеренности и аккуратности - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- СКАЗКИ - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Невинные рассказы - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Николай Суетной - Илья Салов - Русская классическая проза
- Отцы ваши – где они? Да и пророки, будут ли они вечно жить? - Дэйв Эггерс - Русская классическая проза
- Очерки и незавершенные произведения - Сергей Аксаков - Русская классическая проза
- Город, которого нет - Наталия Кузьмина Азъ - Прочие приключения / Русская классическая проза