Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мельник»
Добродушный, болтливый парень по имени Фабиан, возчик с Будейовицкой пивоварни. Он входил в камеру с широкой улыбкой на лице, приносил заключенным еду, никогда не дрался. Не верилось даже, что он часами простаивает за дверью, подслушивая разговоры заключенных, и доносит начальству о самых ничтожных пустяках!
Коклар
Тоже рабочий и тоже с Будейовицкой пивоварни. Здесь много немецких рабочих из Судет. «Дело не в том, в чем в данный момент видит свою цель отдельный пролетарий или даже весь пролетариат, — писал однажды Маркс. — Дело в том, чтотакое пролетариат и что он, сообразно этому своему бытию, исторически вынужден будет сделать». Эти судетские действительно ничего не знают о задачах своего класса. Отторгнутые от него, противопоставленные ему, они идейно повисли в воздухе и, вероятно, будут висеть и в буквальном смысле слова.
Он пришел к нацизму, рассчитывая на более легкую жизнь. Дело оказалось сложнее, чем он себе представлял. С той поры он утратил способность смеяться. Он поставил ставку на нацизм. Оказалось, что он ставил на дохлую лошадь. С той поры он утратил и самообладание. По ночам, расхаживая в мягких туфлях по тюремным коридорам, он машинально оставлял на пыльных абажурах следы своих грустных размышлений.
— Все пошло в нужник! — поэтически писал он пальцем и подумывал о самоубийстве.
Днем от него достается и заключенным и сослуживцам, он орет визгливым, срывающимся голосом, надеясь заглушить страх.
Рёсслер
Тощий, долговязый, говорит грубым басом, один из немногих, способных искренне рассмеяться. Он рабочий-текстильщик из Яблонца. Приходит в камеру и спорит. Целыми часами.
— Как я до этого дошел? У меня десять лег не было настоящей работы. А с двадцатью кронами в неделю на всю семью, сам понимаешь, какая жизнь? А тут приходят они и говорят: мы дадим тебе работу, иди к нам. Я пошел. Работу дали. Мне и всем другим. Сыты. Есть крыша над головой. Можно жить. Социализм? Ну, положим, это не социализм. Я, конечно, представлял себе все по-другому. Но так все-таки лучше, чем было.
— Что? Война? Я не хотел войны. Я не хотел, чтоб другие умирали. Я сам хотел жить.
— Я им помогаю, хочу я того или нет? Что же мне остается делать? Разве я здесь кого-нибудь обижаю? Уйду я — придут другие, может быть, хуже меня. Этим я никому не помогу! Что ж, кончится война, вернусь на фабрику…
— По-твоему, кто выиграет войну? Не мы? Значит, вы? А что тогда будет с нами?
— Конец? Жаль! Я представлял себе все иначе, — и он уходит из камеры, волоча свои длинные ноги.
Через полчаса он возвращается с вопросом: как же, в самом деле, выглядит все в Советском Союзе?
«Оно»
Однажды утром мы ждали внизу, в главном коридоре Панкраца, отправки на допрос во дворец Печека. Нас ставили всегда лицом к стене, чтобы мы не видели, что делается сзади. Вдруг раздался незнакомый мне голос:
— Ничего не хочу видеть, ничего не хочу слышать! Вы меня не знаете, так вы меня еще узнаете!
Я засмеялся. При здешней муштровке слова жалкого тупицы обер-лейтенанта Дуба из «Швейка» действительно пришлись как нельзя более кстати. Но до сих пор никто не решался произнести эту шутку во всеуслышание. Чувствительный толчок более опытного соседа предупредил меня, дав понять, что смеяться нельзя, что это, по-видимому, сказано всерьез. Это была не острота. Отнюдь нет.
Эти слова произнесло крошечное существо в эсэсовской форме, не имеющее, очевидно, о Швейке никакого понятия. Оно цитировало обер-лейтенанта Дуба потому, что было родственно ему по духу. Оно отзывалось на фамилию Витан и когда-то служило на сверхсрочной службе фельдфебелем в чехословацкой армии. Существо сказало правду. Мы его действительно основательно узнали и говорили о нем не иначе, как в среднем роде: «оно». Говоря по совести, наша фантазия истощилась в поисках меткой клички для этой смеси убожества, тупости, чванства и жестокости, составляющих краеугольные камни панкрацкого режима.
«Поросенку до хвоста», — говорит о таких мелких и чванливых карьеристах чешская пословица; она бьет их по самому чувствительному месту. Сколько нужно душевного ничтожества, чтобы терзаться из-за своего малого роста! А Витан терзается и мстит за него Всем, кто выше его физически или духовно, то есть решительно всем.
Он никого не бьет. Для этого он слишком труслив. Зато он шпионит. Сколько заключенных поплатилось здоровьем из-за доносов Вита на, сколько поплатилось жизнью, — ведь далеко не безразлично, с какой характеристикой тебя отправят из Панкраца в концентрационный лагерь… и отправят ли вообще.
Он очень смешон. Когда он один в коридоре, то выступает торжественно и важно и мнит себя весьма представительной особой. Но стоит ему кого-нибудь встретить, как он чувствует потребность прибавить себе росту. Спрашивая вас о чем-нибудь, он непременно садится на перила и в такой неудобной позе способен просидеть целый час только потому, что так он выше вас на целую голову. Присутствуя в камере во время бритья, он становится на ступеньку или ходит по скамье и изрекает свое неизменное:
— Ничего не хочу видеть, ничего не хочу слышать! Вы меня не знаете…
Утром, во время прогулки, он расхаживает по газону, который возвышает его хотя бы на десять сантиметров. В камеры он входит, пыжась, как особа королевской крови, и сейчас же слезает на табурет, чтобы производить поверку с верхнего яруса.
Он очень смешон, но, как всякий облеченный властью болван, от которого зависит человеческая жизнь, к тому же очень опасен. При всем своем тупоумии он обладает талантом делать из мухи слона. Не зная ничего, кроме обязанностей сторожевого пса, он во всяком самом незначительном отступлении от предписанного порядка видит нечто необычайно важное, отвечающее значительности его миссии. Он выдумывает проступок и преступления против установленной дисциплины, чтобы спокойно заснуть, сознавая, что и он кое-что да значит. А кто станет здесь проверять, сколько истины в его доносах?
Сметонц
Мощное туловище, тупое лицо, бессмысленный взгляд — ожившая карикатура Гросса на нацистских молодчиков. Он был доильщиком коров у границ Литвы, по, как пи странно, эти прекрасные животные не оказали на него никакого облагораживающего влияния. У начальства он слывет воплощением «немецких добродетелей»: он решителен, тверд, неподкупен (один из немногих не вымогает еды у коридорных), но…
Какой-то немецкий ученый, уж не знаю, кто именно, некогда исследовал интеллект животных путем подсчета «слов», которые они способны понимать. При этом он, кажется, установил, что самым низким интеллектом обладает домашняя кошка, которая может понимать только сто двадцать восемь слов. Ах, какой она гений по сравнению со Сметонцом, от которого панкрацкая тюрьма слышала всего четыре слова:
Pass bloss auf, Mensch[8].
Ему приходилось два — три раза в педелю сдавать дежурство, всякий раз он отчаянно пыхтел, и все-таки непременно дело кончалось скандалом. Однажды я видел, как начальник тюрьмы распекал его за то, что закрыты окна. Гора мяса с минуту смущенно переминалась на коротких ногах, тупо опущенная голова опустилась еще ниже, губы судорожно искривились, тщетно силясь повторить то, что слышали уши… и вдруг гора взревела, как сирена; во всех коридорах поднялся переполох, никто ничего не мог понять, окна так и не открыли, а у двух заключенных, случайно подвернувшихся под руку Сметонцу, потекла кровь из носа. Выход был найден.
Такой, как всегда. Бить, бить при всяком случае, а если нужно, то и убить, — это он понимал. Только это. Как-то раз он зашел в общую камеру и ударил одного из заключенных; заключенный, больной человек, упал на пол в судорогах; все остальные должны были приседать в такт его подергиваниям, пока больной не затих, обессилев. А Сметонц, уперев руки в бока, с идиотской улыбкой удовлетворенно наблюдал и радовался: как удачно он разрешил сложную ситуацию.
Примитивное существо, запомнившее из всего, чему его учили, только одно: можно бить!
И все же и в таком существе что-то надломилось. Произошло это приблизительно с месяц назад. В тюремной канцелярии сидели вдвоем Сметонц и К.; К. рассказывал о политическом положении. Долго, очень долго пришлось говорить, пока Сметонц начал хоть немного разбираться с вопросе Он встал, отворил дверь канцелярии, внимательно осмотрел коридор; всюду тишина, ночь, тюрьма спит. Притворил и тщательно запер за собой дверь, потом медленно опустился на стул.
— Ты та-ак думаешь?..
И он долго сидел, подперев голову руками. Непосильная тяжесть навалилась на слабую душонку, заключенную в могучем теле. Он долго не менял положения. Потом поднял голову и сказал уныло:
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- «Подвиг» 1968 № 01 - журнал - Современная проза
- Ранние рассказы [1940-1948] - Джером Дэвид Сэлинджер - Современная проза
- Жена декабриста - Марина Аромштан - Современная проза
- Две недели в июле - Николь Розен - Современная проза
- Одлян, или Воздух свободы - Леонид Габышев - Современная проза
- Собаки, страсть и смерть - Борис Виан - Современная проза
- Адам и Эвелин - Инго Шульце - Современная проза
- Ястреб из Маё - Жан Каррьер - Современная проза
- Грехи отцов - Джеффри Арчер - Современная проза