Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ну брось, Николаич, — загнусил примирительно Хлябин и взглядывал со значением «ладно, пусть живет» на Угланова: «отпускаю ее, оцени», «в этом раунде пусть у нас будет с тобой нулевая ничья, без взаимных ненужных утомительных кровопусканий». — Если так-то, на общих основаниях взять, то имеют же право. Свои судьбы связать, если очень им хочется. С кем угодно гражданка России… — «Никогда вам не жить там, где выберешь ты», «будешь с ней, как Чугуев со своею, весь срок», «буду я говорить тебе, где и когда вам сношаться».
Запустил он машинку скрипучего освобождения Стаси от пыточной должности — с пережевывающим хрустом завертелась рулетка, барабан чрезвычайной проверки санчасти на предмет выявления ухищренно сокрытых пробоин, крысиных ходов; все споткнулось и замерло в придушившем предчувствии вскрытия, взрыва: легче сдохнуть, чем ждать и висеть в пустоте неизвестности… И в парной банно-прачечной мороси, в копошащемся столпотворении мучнистых мощей и телес прихватили за локоть знакомо-железные когти, и на ухо проныл сквозь сведенные зубы Известьев-Бакур:
— Что ж ты делаешь, порчь? Ты ж вложил, ты по полной нас вложишь. На хрена?! На хрена тогда рылами землю пахали ребятишки мои на таких мандражах всю дорогу? На хрена для тебя все метро городили? Говорил тебе, поздно жалеть ее, ну! Так ведь ты и ее на «кресте» вместе с кабером нашим спалил. Тебе люди поверили, вазелином очко, считай, смазали, ну а ты продаешь, как редиски пучок. Кровь вообще у тебя не течет? Я тебе кто? Баран на бойне? Чтоб ты один решал, что делать и когда? Что ты можешь, кому тебя надо? Сколько ты земли вынул оттуда бы, если б не я?
— На какой отвечать из вопросов? — Без нытья в животе, предвкушения удара уселся на лавку рядом с плотным, тяжелым, обнаженным во всех смыслах телом, вбирающим все постоянные и переменные токи на зоне. — Хлябин, Хлябин все видит. И пока она здесь — на санчасть все внимание. А теперь у нас с нею любовь официально, уезжает отсюда она, баба-дура. Ну и вывод отсюда: либо я с ней вообще ничего не мутил, либо заднюю дал, за свое испугался, то, чего он не знает. Будет шмон? Так ведь были уже? Каждый вторник-четверг табунами народ — и вот хоть бы один обо что-то нечаянно споткнулся. Сколько раз говорить: это мусорный бак — кто копаться в нем будет?
— Он теперь там под все половицы заглянет.
— Сталин Гитлера тоже вон подозревал.
— А на «крест» человека, тебя, наверняк кто положит?
Растирались, скоблились разлохмаченным лыком, не глядя друг другу в глаза, — просто двое законных, случайных соседей, увлеченных сражением со вшами.
— Это ты меня спрашиваешь, коренной обитатель тюрьмы? Как понос, что ли, вызвать, не знаешь? Мне вон морду твой Хмыз расписал — и куда меня сразу? В санчасть. И другую вот щеку подставлю, для хорошего дела не жалко. Сколько там еще делать осталось?
— Так спасибо тебе, еще много, тихаримся теперь, ни хрена не по графику. Не сдадим эту станцию к августу в эксплуатацию — люди там ждать не будут.
— Ну а кто говорил, три куба?
— Так ты вынь их еще, три куба. А то только мобильник в руках и держал, дирижер. И вообще: что-то мутишь ты, а? — посмотрел вдруг в Угланова — ковырнуть его, вскрыть. — По-другому закручиваешь. Все с Чугуевым этим в гляделки играешь и на промке все время с ним в связке одной. Из петли вынимал его — прямо влюбился.
— А с собой хочу взять его — правда влюбился, — надавил на Бакура глазами, и Бакур, все поняв, сразу не засмеялся углановской этой нешутке.
4
Хлябин сразу почуял: жизнь заранее лепила его лишь для этой единственной встречи, и все бывшее с ним вот до этой минуты было только одной сплошной многолетней «первой ступенью», вылуплением его из личинки, вызреванием для настоящего — затяжного сосуществования с монстром.
Он, Угланов, зашел сюда голым, потерявшим все внешние прочности, уязвимым, смешным человеком из мяса и кожи, и сначала он, Хлябин, медлительно впитывал эту необычную сладость послушания большого человека, который вчера переделывал землю, ландшафты, заставляя планету считаться со своей несомненной личной тяжестью, а теперь открывал каждый день с новой силой: «нельзя», «так теперь с тобой будет всегда» — невозможность напиться холодной воды, закурить и оправиться там, где захочешь. Хлябин пробовал эти оттенки унижения монстра на вкус, но уже через месяц-другой стало ясно: опустился не монстр — это все здесь они, люди силы, это он, Хлябин, не подымается от низкородной, холуйской кормушечной радости, торжества постового, вахтера, не пускающего в туалет человека без пропуска. Монстру было не больно. Он и здесь, на земле, над собой не чувствовал силы большей, чем сам. Силы этой не чувствовал — в Хлябине. Он не ведал сомнений, что и здесь, под плитой, сможет собственной волей отключить эту боль: «тебя нет, каждый день не живешь, каждый день умираешь», разложение, ржавление, испарение собственнной жизни; время — вот самый сильный из всех растворителей, вот ему от чего здесь, Угланову, больно: время-старость сожрет его силу, исключительность, неповторимость, время-старость по капле насочится в него, как грунтовая вода в отсыревший кусок штукатурки, собираясь в одно ощущение-мысль: «никогда» — никогда он уже не надышится беспредельной обычной простой свободой, что довольно любому из живущих на этой земле.
Хлябин видел, как люди на зоне смиряются с абсолютной, безличной волей закона, решившего, что «отсюда досюда» ты должен не жить, Хлябин знал, что смиряются — все, но Угланов на то был и монстр: никакое «помилуют», никакое «дадут» с добавлением «быть может», навсегда не способен Угланов принять, нипочем его не переделать, не вдавить в него с непоправимостью: «жить начнешь ты вот с этого дня». Если б мог себе монстр свободу купить, то давно бы купил уж, вообще бы здесь не оказался. Если выйдет отсюда, пересилив не Хлябина, а предначертанность, то тогда — царь и бог навсегда. Если нет, навсегда он ничто: не вернуть себе власть над судьбой для Угланова было большим, чем смерть, — абсолютным прижизненным небытием, погребением заживо. Хлябин понял, что монстра убить может он. Сделать то, что не может вся русская власть. Потеряло значение все: миллиарды сгораемых кубометров и тонн в русских недрах, русский Кремль и все то эфемерное, что зовется «большой политикой», — с этой самой минуты в Ишиме для обоих них с монстром находилась ось мира, на вот этих немногих обнесенных колючкой гектарах решалось, кто из них станет кем навсегда: кто хозяином жизни, кто падалью.
И теперь все сошлось на санчасти, на голодной вот этой, не заполненной мужем… дыре, Станиславе. Санитарный народец, фельдшеришки, Пилюгин, что сбывал блатоте марафет с его, Хлябина, ведома, доносили ему обо всех шевелениях внутри — никаких шевелений. Разве только обглодки Шпингалет с Самородком приохотились к клею БФ и техническим жидкостям, чего раньше за ними как-то не замечалось, и подолгу валялись теперь на «кресте» — как-то сразу он, Хлябин, отвернулся от этой мушиной скукоты, комариного зуда, отвлекавших его от догадки, что монстр заложился уехать из зоны по вощиловской справке о внезапно открывшемся внутреннем кровотечении, оставалось лишь ждать, когда это почтовое уведомление ляжет Жбанову на карандашное «не возражаю», и помешивать в ложечке чай, наслаждаясь наивностью крыс. Но когда монстр дернул стоп-кран и с внезапной жалостью выдавил замуж за себя Станиславу, все споткнулось для Хлябина в мелком, заскребшемся изнутри подозрении, что все это: санчасть, декабристка, болезни — целиком декорация, дешево и по-детски вот даже раскрашенная, в ознобившем его понимании, что последнее время он, Хлябин, вообще ни на что не смотрел, кроме белых халатов и чернильных следов этой курицы в карте Угланова — не смотрел на кишащую муравьиной жизнью промзону с ее самосвалами и торчащими выше трехметровых заборов железными балками кранов, с непрерывно-поточным завозом цемента и вывозом человечьего мусора. Можно было, конечно, склониться к тому, что Угланов просто ясно увидел, что ему Станиславиной норкой не скрыться, не родиться на волю, только Хлябин себе не прощал слепоты даже местной и временной — и к себе сразу дернул Чугуева: что там монстр на промке?
Тот ввалился на вахту, с оторочкой двух дубаков на тяжелых, как рельсы, руках, с диким темным бессмысленным взглядом быка, на продетом сквозь ноздри кольце побежавшего, не упираясь, на бойню; с осязаемой, слышной натугой хрустели в железном куске рычаги, словно кто-то сидящий в Чугуеве налегал на них, дергал, поворачивая и поднимая башку, открывая глаза, — заглянул ему Хлябин в нутро, еще раз проверяя на податливость душу, — опустил глаза первым муфлон, не стерпел: так обрубок зубами скрипит на того, кто во всем виноват, машиниста, водителя, оператора крана, и, чернея от злобы бессилия, кровь его бьется тупиково в культях. Ну вот что может этот, с виду цельный, живучий, инвалид от него утаить, чем таким — начинить его монстр, что бы Хлябин не вскрыл, разобрав эту душу, устройство, как машинку для младшего школьного возраста?
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Железная кость - Сергей Самсонов - Современная проза
- Москва-Поднебесная, или Твоя стена - твое сознание - Михаил Бочкарев - Современная проза
- Полночная месса - Пол Боулз - Современная проза
- Замок на песке - Айрис Мердок - Современная проза
- Тринадцатая редакция - Ольга Лукас - Современная проза
- Кислородный предел - Сергей Самсонов - Современная проза
- Дорога - Кормак Маккарти - Современная проза
- Ноги - Сергей Самсонов - Современная проза
- Маленькие девочки дышат тем же воздухом, что и мы - Поль Фурнель - Современная проза