Шрифт:
Интервал:
Закладка:
11
Каждый вечер мы купаем Олю, вернее, пускаем ее в свободное плавание по ванне в специально сшитом пенопластовом костюмчике, чтобы не тонула. Это — кульминация всего дня, высшие мгновения в ее жизни. Нигде она не чувствует себя так привольно, как в воде. Взбивает вокруг себя пузыри — и сама среди них, как главный пузырь, округло мерцает и колышется, будто только что выдута из той же воды.
Почему ребенку так идет прозвище «пузырь»? «Ах, пузырь ты этакий, губки-то как надуты, и щечки, и животик!» — и умиленный взрослый делает пальцем жест, как бы протыкая этот пузырь. Действительно, в ребенке, даже худеньком, есть какая-то пухлость, раздутость, словно напоминание о том, что он возник из «ничего». Пузырь ведь тоже — из ничего: не было — вдруг выскочил на воде, и ничего ведь не прибавилось, только воздух в водяную оболочку просочился, облегчил ее и опрозрачнил. Только быстрым движением кто-то взбил пену…
У самого источника творения мы ощущаем сильнее всего, что форма образуется пустотой, что она нематериальна, и потому всякое новорожденное существо, в котором чистота созданной формы еще не отягощена плотностью материального мира, похоже на пузырь. «Простая форма пузыря является той самой общей основной формой, из которой развиваются все животные не только в идеальном смысле, но и чисто исторически», — это я недавно прочитал у основоположника научной эмбриологии Карла фон Бэра[12]. В пузыре «ничто», откуда все изошло, еще не скрыто, но наглядно просвечивает сквозь тончайшую, почти символическую оболочку, в которой окружающий мир преломляется бликами и отблесками, иллюзорно. Все твердое смертоносно для пузыря, как и для младенца, который не случайно питается лишь воздухом да молоком — той же газообразной и жидкой субстанцией, из которой состоит пузырь. Он так же прозрачен, светится весь, будто наполненный воздухом, — плоть в нем еще не отвердела. И то же ощущение хрупкости, как в пузыре, ибо висит на тончайшем волоске, на самой границе бытия и небытия.
Но главное, почему младенцы кажутся пузырчатыми, — из-за их вздутого пузика. У взрослого большая часть объема тела ушла в руки и ноги, которые чаще всего соприкасаются с внешним миром и дальше всего простираются в него. Младенец еще весь в себе, сохраняет округлость очертаний: пузырь явлен в своей чистейшей, шарообразной форме, какая образуется лишь равномерным напором воздуха изнутри, без искажающих давлений извне. У взрослого же фигура не округло-пузырчата, а угловата, прямолинейна, священная воздухонаполненность покинула его, как у сдутого шарика. Так и слышится обмен репликами между взрослым и ребенком: «Ах ты пузырь!» — «А ты колючка!». И палец, направленный в шутку к пузику младенца, по-своему символичен, как шип, которым ущербная, колючеобразная форма бытия пытается проткнуть — и себе уподобить — воздушный шарик младенчества.
VI. Род
Я дарю своему ребенку всего лишь одну жизнь, несколько десятков лет. Он дарит мне жизнь моих предков и потомков, не имеющую границ.
1
Каждое утро просыпаюсь с чувством чего-то необыкновенного, что обещано с вечера и должно обязательно сбыться. Так бывает в первой влюбленности, когда непрерывно чего-то ждешь, на что-то надеешься — живешь в счет будущего. Дочь раскупорила мое бытие и внесла в него постоянное веяние издалека, какой-то романтизм скитальчества во времени, когда завтра — не просто еще один день, а все новое, неизвестное. И домой я возвращаюсь с таким же нетерпением: скорей, скорей! Какой она стала без меня? Что будет дальше?
Сколько раз в прошедшей жизни возникало у меня безнадежное чувство конца, и если я выходил из этого состояния, то по ленивой привычке жить или прихотливой смене настроения, которое так же легко могло вернуть меня к прежней безысходности. Теперь в моей жизни началось что-то такое, что не может закончиться, — и даже помимо привычек и настроений будет вести дальше и дальше, укрепляя чувство нарастающей новизны, надежды и тайны каждого следующего дня. Если влюбиться уже нельзя, и творчество оскудело, и дружба опостылела, то единственное, к чему невозможно привыкнуть и что не уходит за черту прожитого и изжитого, — это ребенок. Словно в мою жизнь вошел вечный двигатель, чья энергия не столько питается мною, сколько питает меня: ощущение разгона, в котором я вдруг стал подгоняемым.
Самому расхотелось жить — роди другого! Рождение ребенка — единственная глубокая альтернатива самоубийству, когда со своей жизнью покончено и нужно переступить порог. В смерть или в новую жизнь? По Камю, основная философская проблема, мучающая всякого мыслящего человека, это — убить ли себя? Жизнь уничтожает все сделанное человеком и его самого. Разве не унизительно послушно ждать исполнения смертного приговора? Не достойнее ли самому вынести приговор жизни, сознательно отвергнув ее? Кажется, это самая крайняя позиция, которая только возможна.
Но есть позиция еще более радикальная, рвущая с наличностью жизни как таковой, — это создание новой жизни. Кончая с собой, я просто меняю сроки, я принимаю поставленные мне условия, соглашаюсь с ходом существования, неотвратимо ведущим к смерти. Гораздо острее и рискованнее вопрос: жить ли прежней жизнью, которую я получил уже как данность, или самому сотворить новую жизнь?
Это единственный вопрос выше гамлетовского, обращенного к себе. «Быть иль не быть?» — ибо тут решается, быть иль не быть другому. Тут я не принимаю условия, так или иначе навязанные мне от рождения (в том числе неизбежность смерти), а, как свободное существо, сам их создаю. Только творя новую жизнь, я преодолеваю собственную тварность.
Я недавно осознал простую истину: рождение первичнее смерти. Раньше они выступали для меня как равнозначные пределы жизни, но ведь между ними нет симметрии. Смерть обусловлена рождением, но чем обусловлено рождение? Оно никак не зависит от смерти, оно имеет собственное основание — свободу выбора. В создании новой жизни человек полнее и глубже «заявляет своеволие», чем в убиении себя. Странно, что подобная мысль никогда не приходила в голову ни Альберу Камю, ни Кириллову у Достоевского, для которых самоубийство — самый дерзкий вызов Творцу, обрекающему человека на смерть. Да какой же вызов, когда совсем наоборот — приятие, и притом весьма угодливое и раболепное: забежать вперед палача, чтобы отсечь голову самому себе.
Смерть предрешена, как и дальнейший ход жизни, самим фактом рождения, и лишь одно мгновение, начальное, зачинающее, заключает в себе тайну полной непредрешенности. Только в этом мгновении и может сосредоточиться воля человека, равная воле Творца. Если притязать на человекобожество, на соперничество с Богом, то в поступок нужно превращать не смерть, и без того неминуемую, а рождение. Целая жизнь, подобная твоей, вмещающая бесконечное содержание, мысль, наслаждения, страдания, открытия, — все это может быть или не быть и коренится в твоей свободной воле.
2
Николай Бердяев пишет в «Самопознании» о глубоком своем отвращении к родовому — антитезе свободного. Почти физиологическую брезгливость в нем вызывали, например, отец и сын, похожие друг на друга. «У меня всегда была мучительная нелюбовь к сходству лиц, к сходству детей и родителей, братьев и сестер»[13]. В этой родственности чудилась ему закрепощенность физическим законом, печать какого-то проклятия, тяготеющего над человеком. Никак не вырваться из удушающих объятий матери-природы. Даже в высоких, неповторимых личностях есть какая-то вторичность, отштампованность лица, доставшегося в наследство от предков. Родовым подобием клеймит природа человека как раба своего.
В Оле есть только одна черта неоспоримо моя — ямочка на подбородке. Как через увеличительную линзу, в ней для меня фокусируется радость рода. Эту радость можно сравнить с тем, как если бы любимая смотрела на меня и говорила: «Как я люблю твои глаза! Когда я смотрю в них, мне хочется, чтобы они были всегда». Так и с моей ямочкой — но сильнее. Там ведь только пожелание, чтобы «это было всегда», — а тут мое в дочери уже само увековечилось. Эти воспроизводимые родовые черты — не есть ли награда Бога своим творениям, знаки такой любви, где желание и свершение едины?
И в бердяевской брезгливости к этим отпечаткам мне чудится что-то внешнее — непроникновение в тайну родственности как запечатленной любви. Разве «образ и подобие», передаваемые от Бога человеку и от родителей ребенку, — это рабские клейма, а не меты любви, стремящейся увековечить любимое, вычеканить в череде сменяющихся поколений четкий, нерасплывающийся образ? А главное, среди всех признаков, которыми объединяются люди: социальных, национальных, профессиональных, идейных, партийных и пр., — разве есть хотя бы один более индивидуальный, «отличительный», а не «обезличивающий», чем это презренное родовое сходство?
- Секс глазами психолога - Сергей Степанов - Семейная психология
- Законы Рода и секреты подсознательных механизмов, или Расстановки для чайников - Лиана Димитрошкина - Семейная психология
- Говорящий член - Ричард Херринг - Семейная психология
- #Секреты Королевы. Настольная книга искусной любовницы - Алекс Мэй - Семейная психология
- Твой путь к женской силе - Наталья Покатилова - Семейная психология
- Почему уходит мужчина (СИ) - Семенов Сергей Анатольевич "nzorg" - Семейная психология
- 200 интимных вопросов гинекологу - Ольга Почепецкая - Семейная психология
- Методика освобождения от «Венца Безбрачия» - Надежда Домашева-Самойленко - Семейная психология
- Мировой опыт разрешения семейных проблем - Вячеслав Рузов - Семейная психология
- 5 шагов к счастливому Я - Дмитрий Калинский - Семейная психология