Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой друг, счастливейшие минуты жизни моей провел я посреди семейства почтенного Раевского. Я не видел в нем героя, славу русского войска, я в нем любил человека с ясным умом, с простой, прекрасной душой; снисходительного, попечительного друга, всегда милого, ласкового хозяина. Свидетель Екатерининского века, памятник 12 года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества. Старший сын его будет более нежели известен. Все его дочери — прелесть, старшая — женщина необыкновенная. Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, — жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался, счастливое полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение; горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда — увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского. Будешь ли ты со мной? скоро ли соединимся? Теперь я один в пустынной для меня Молдавии»[31].
Это письмо можно дополнить другим, посланным в 1824 г. к барону А. А. Дельвигу:
«Из Азии переехали мы в Европу на корабле. Я тотчас отправился на так называемую Митридатову гробницу [развалины какой-то башни], там сорвал цветок для памяти и на другой день потерял без всякого сожаления. Развалины Пантикапеи не сильнее подействовали на мое воображение. Я видел следы улиц, полузаросший ров, старые кирпичи — и только. Из Феодосии до самого Юрзуфа ехал я морем. Всю ночь не спал. Луны не было, звезды блистали; передо мною, в тумане, тянулись полуденные горы… „Вот Чатырдаг“, сказал мне капитан. Я не различил его, да и не любопытствовал. Перед светом я заснул. Между тем корабль остановился в виду Юрзуфа. Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам; тополи, как зеленые колонны, стройно возвышались между ними; справа — огромный Аю-Даг… и кругом это синее, чистое небо, и светлое море, и блеск, и воздух полуденный…
„На полуденном берегу в Юрзуфе жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностью неаполитанского lazzaroni. Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря, и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество. Вот все, что пребывание мое в Юрзуфе оставило у меня в памяти.
„Я объехал полуденный берег и путешествие М. оживило во мне много воспоминаний; но страшный переход по скалам Кикенеиса не оставил ни малейшего следа в моей памяти. По горной лестнице взобрались мы пешком, держа за хвост татарских лошадей наших. Это забавляло меня чрезвычайно и казалось каким-то таинственным восточным обрядом. Мы переехали горы, и первый предмет, поразивший меня, была береза, северная береза! Сердце мое сжалось; я начал уже тосковать о милом полудне — хотя все еще находился я в Тавриде, все еще видел и тополи, и виноградные лозы. Георгиевский монастырь и его крутая лестница к морю оставили во мне сильное впечатление. Тут же видел я и баснословные развалины храма Дианы. Видно мифологические предания счастливее для меня воспоминаний исторических; по крайней мере тут посетили меня рифмы. Я думал стихами [о **]. Вот они:
К чему холодные…
и проч.
"В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К** поэтически описывала мне его, называя la fontaine des larmes. Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавей железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадой на небрежение, в котором он истлевает, и на полуевропейские переделки некоторых комнат. N почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище".
…но не темВ то время сердце полно было —Лихорадка меня мучила…
"Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? Или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?"[32].
Мы привели такие длинные выдержки из корреспонденции Пушкина, ибо она представляет собою в сущности единственный обстоятельный источник сведений об этом периоде его жизни. От современников до нас дошли только краткие упоминания, как, например, в путевых записках Геракова или в мемуарах княгини М. Н. Волконской. Но рассказ Пушкина, при всей своей живости, не полон и требует некоторых добавлений.
Сопоставляя показания писем с теми данными, которые нам известны из других источников, и с намеками, разбросанными в стихах, можно нарисовать следующую приблизительную картину душевного состояния Пушкина в летние месяцы 1820 года. Он выехал из Петербурга смертельно утомленный разгульной жизнью, которую там вел, и снедаемый горькими воспоминаниями о неудачной любви. Сверх того, в последние месяцы перед отъездом он испытывал жесточайшее нервное возбуждение — результат ложных, позорящих слухов, распространявшихся на его счет в петербургском обществе. Он был вне себя и едва не натворил величайших безумств. Но немедленно после отъезда наступила реакция, сопровождаемая глубоким упадком телесных и нравственных сил. Выздоровление наступало после этого медленно и постепенно, тем более, что ему препятствовали пароксизмы лихорадки, схваченной в Екатеринеславе. Как всякий выздоравливающий, Пушкин прежде всего испытывал чувство чисто физического блаженства, успокоения и бездумья. Об этом говорят строки его писем, посвященные изображению жизни в Гурзуфе, об этом же обмолвился он стихами в посланиях к Чаадаеву:
И, сети разорвав, где бился я в плену,Для сердца новую вкушаю тишину.И в другом месте:Но в сердце, бурями смиренном,Теперь и мир, и тишина.Мечтая впоследствии о возвращении в Крым, он спрашивает себя:Приду ли вновь под сладостные тениДушой заснуть на лоне мирной лени?
Какова же была его сердечная жизнь за описанное время? Прежде чем ответить на этот вопрос, необходимо ознакомиться несколько подробнее с личным составом той семьи, под гостеприимным кровом которой Пушкин беспечно блаженствовал на юге.
У генерала Н. Н. Раевского было шесть человек детей: четыре дочери и два сына. С младшим из этих сыновей, ротмистром Николаем Николаевичем Раевским и, вероятно, лишь с ним одним, Пушкин был знаком еще в Петербурге. Узы тесной дружбы связывали их. Раевский успел оказать Пушкину какие-то чрезвычайно важные услуги перед ссылкой. Вероятно, был посвящен он и в тайну северной любви поэта. Об этом говорят вступительные строки «Кавказского пленника».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Донжуанский список Пушкина - Петр Губер - Биографии и Мемуары
- Пушкин и финансы - Коллектив авторов - Биографии и Мемуары / Культурология
- Тесен круг. Пушкин среди друзей и… не только - Павел Федорович Николаев - Биографии и Мемуары / История / Литературоведение
- Петр I. Материалы для биографии. Том 1, 1672–1697 - Михаил Михайлович Богословский - Биографии и Мемуары / История
- Капкан для Александра Сергеевича Пушкина - Иван Игнатьевич Никитчук - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Дуэль Пушкина. Реконструкция трагедии - Руслан Григорьевич Скрынников - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Хосе Ризаль - Александр Губер - Биографии и Мемуары
- Мертвый лев: Посмертная биография Дарвина и его идей - Максим Викторович Винарский - Биографии и Мемуары / Биология
- Записки Петра Андреевича Каратыгина. 1805-1879 - Петр Каратыгин - Биографии и Мемуары
- Статьи разных лет - Вадим Вацуро - Биографии и Мемуары