партия в стране, и разум; а мы – накричим, нашумим – а толку никакого. 
Подкоморию, который хорошо помнил, что Паклевский состоял при дворе канцлера, было неприятно поверить в такое неблагоприятное для него положение вещей.
 – Да, помилуйте! – воскликнул он. – За гетманом стоит все коронное войско, у Радзивилла – несколько тысяч милиции, Потоцкие, Любомирские, Огинские – что же перед ними фамилия?
 – Фамилия поддерживает своих кандидатов на всех сеймиках, во всех округах, – сказал Подбипента. – Князь-воевода слеп и не видит опасности –развлекается да угощается; гетман стар и слаб… А мы, что стоим за их плечами, – если они упадут – будем отданы в жертву неприятелю.
 Так бывало всегда и так будет и теперь, что паны выкрутятся, а мы, бедняки, попадемся.
 Подкоморий опечалился; он хорошо знал, что значит власть сильных, и мог опасаться, как бы Паклевский не преследовал его так, как он когда-то угнетал других в трибунале, когда имел за собой протекцию.
 Подбипента, надевая пояс, прибавил грустно:
 – Вот везу я эти ominosa verba князю-воеводе; мне не для чего скрывать и умалчивать…
 Я знаю, что будет. Пан Богуш покачает головой, князь выстрелит из пистолета и гаркнет во все горло, гетман пожмет плечами, а на другой день они опять соткут какие-нибудь надежды из паутины и скажут, что Подбипенте все это приснилось…
 Ничто не поможет, если нечем помочь.
 После отъезда шляхтича, подкоморий, расхаживая по комнате, что-то долго обдумывал и давал себе выговоры за то, что не был достаточно терпелив во время переговоров; ему казалось теперь, что надо попытаться каким-нибудь способом еще попытать счастья; тут он вдруг припомнил отца Елисея у доминиканцев и, хотя ни разу в жизни не видел его, но решил воспользоваться своим свойством с ним и выразить ему свое почтение, а в то же время попробовать – нельзя ли сделать его посредником.
 Было еще не поздно; отдохнув немного, подкоморий направился в монастырь. Но, когда он попросил провести себя к ксендзу Елисею, пришлось обратиться за разрешением к настоятелю, так как никто здесь не знал подкомория. Отец Целестин, расспросив подробно приезжего и дав ему понять, что святой человек отличается некоторою резкостью и странностями, позволил ему пройти в его келью. Это был час, когда старец кормил своих воробьев; увидев входившего к нему незнакомого человека, он закрыл окно и сделал несколько шагов навстречу гостю.
 – Проезжая через Хорощу, я счел бы грехом со своей стороны, – сказал подкоморий, – если бы не пришел поклониться святому отцу… Я горжусь тем, что меня связывают с вами кровные узы.
 – Дитя мое, – отвечал отец Елисей, – у меня нет другого родства, кроме Отца в небе и братьев-доминиканцев на земле.
 Подкоморий поцеловал ему руку.
 – Я женат на Терезе Кежгайло, – сказал он.
 – На здоровье, мое дитя, – отвечал отец Елисей.
 Разговор не клеился; подкоморий не без основания догадался, что отец Елисей, очевидно, поддерживал отношения с Паклевскими и был предубежден против него.
 – Кроме того, что я хотел поклониться вашему преподобию, – сказал он, – я приношу вам жалобу на прием, сделанный мне Паклевскими, от которого у меня сердце разрывается.
 – Как же это так? – спросил старик.
 – Они знать меня не хотят и даже не разговаривают со мной.
 – А раньше вы были знакомы? – спросил монах.
 – Мы и не могли быть знакомы, – сказал подкоморий, – свято соблюдая заповедь Божию, я должен был слушаться воеводича как отца; а он не позволял нам встречаться.
 – Боже мой! – заметил отец Елисей. – Как же приятно слышать о таком послушании заповеди и родительской власти! Вот-то, верно, болело у вас сердце!
 Подкоморий вздохнул.
 – Скажу вам правду, ваше преподобие: как только покойный закрыл глаза, я летел сюда как одержимый, чтобы с открытым сердцем протянуть им руку! И что же? Паклевская приняла меня с презрением, а сын ее – как чужого. Даже говорить не желал. Я уехал от них в слезах…
 Бедняга вытер сухие глаза. Отец Елисей слушал и смотрел.
 – Это нехорошо вышло, – сказал он.
 – А нельзя ли уговорить их, чтобы они одумались? – сказал подкоморий. – Если они меня не хотят слушать, то, может быть, голос святого капеллана…
 Он еще раз поцеловал его руку. Отец Елисей улыбался.
 – Мой голос, – сказал он, – не много значит в мирских делах, да к тому же я, как чужой им, могу заблуждаться. Думается мне вот что: Беата, сестра вашей жены, долгие годы жила в отчуждении от семьи и терпела нужду; дайте ей доказательство вашей любви – не в словах, а на деле, – это заставит ее одуматься, она, наверное, ничего от вас не примет, но должна будет признать, что вы относитесь к ней по-братски.
 – А если примет? – живо и неосторожно промолвил подкоморий.
 На этот раз старик рассмеялся громко.
 – Отец мой, – объяснил Кунасевич, – у нее только один сын и то такой, что для него свет не будет темен; а у меня четверо заморышей, и все такие худые, несчастные, которым нужно что-нибудь оставить, потому что они сами ничего не сумеют заработать… Но, в конце концов, дорогой отец, – что важно? Дело – делом, пусть люди судят, а правительство утверждает приговор; но ведь мне всего важнее любовь и мир, да добрый пример…
 – Это все очень хорошо, – сказал отец Елисей, – ну, так что же?
 – Я обращаюсь, отец, к вашему заступничеству, чтобы мне не вернуться со стыдом, – горячо заговорил Кунасевич, – вот я вернусь домой, жена придет в отчаяние…
 Старец задумался.
 – Хорошо, я помирю вас и выпрошу вам прощенье, потому что вы виноваты, – сказал он неторопливо, – но вы дайте мне письменное обещание, что ни в чем не будете противиться воле покойного.
 – Письменное обещание? Собственноручно? – возразил подкоморий. – Я? Scripta manet, отец! Ты хочешь, чтобы я связал себя собственноручной подписью? Во имя Отца и Сына! Да за кого же вы меня принимаете? Хе, хе! Вся эта речь, произнесенная совершенно изменившимся тоном, обнаруживала ясно, что подкоморий совсем не знал отца Елисея и относился к нему, как к обыкновенному человеку, с которым можно было разговаривать по-человечески.
 Старец поднял руки.
 – Сколько тебе лет? – спросил он.
 Подкоморий стоял молча, не понимая цели вопроса.
 – Лет? Мне? Praeter propter, метрику сожгли, но известно, что я родился при Саксонце; полвека с лишком на моих плечах.
 – А сколько думаешь еще прожить? – сказал ксендз.
 Этот второй вопрос окончательно огорошил Кунасевича.
 – Это воля Божья. Кто же знает, сколько кому предназначено…
 – Судя по-человечески, тебе, дитя мое, осталось прожить десяток-два, – сказал отец Елисей, – но как же ты заботишься, чтобы озолотить этот остаток жизни, не думая о