Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все глубже входим в залив. На исходе вечера открывается слева крупная металлически-голубая звезда маяка Рас-Шариб. Штиль, стальная бледность моря, сливающегося с небом, редкие звезды, среди них — четкий Орион. Маяк как бы влит — очень низко — в этом слиянии неба и моря. Порой странно проходит вокруг нас острый ветер — неприятной черной зыбью, — и тогда свежо, железисто пахнет морем.
Утро простояли на рейде в Суэце.
Дул хамсин. Пустыня на аравийском берегу терялась в розово-палевом тумане… Страшно качало, взносило мертвой зыбью лодку лоцмана, провожавшего нас в Канал.
Вечером мы потеряли на Канале много времени на пропуск голландского парохода, шедшего из Роттердама на Яву. Мы ошвартовались к боку Канала, на фоке зажгли электрический фонарь, а канальный, на носу, потушили. Голландец ждал, высился вдали, затем двинулся на нас своим электрическим солнцем. От этого солнца он был весь в радужном ореоле. Приближаясь, затопил нас как бы бело-солнечным дымом. Когда прошел, настал покой и мрак. Было сухо, тепло: кругом, и справа и слева от нас, лежали нагретые песчаные пустыни.
Вчера в три вышли из Порт-Саида. Завтракали у нашего консула — толстый, с маленькими свиными глазами человек, все на свете знающий, все и всех ругающий. Когда выходили, было уже совсем по-европейски прохладно, накрапывал дождь. Как я отвык от всего этого!
Нынче с раннего утра нещадно валяет настоящий ураган. Идем по одной, по две мили в час. Выбрался на палубу — сорвало и унесло картуз в море.
Смотрел в иллюминатор: море совершенно лиловое, темно-лиловое, рябое, как шагрень, все в ухабах и холмах, в резко-серебряных клочьях пены.
Был на мостике. Водяные долины и горы невероятно огромны, взлет носа страшный, ветер с дикой силой валит с ног.
К вечеру стало класть на борта.
Сейчас резко-ясная лунная ночь. Так мотает, что лежал в каюте на полу, — на койке не удержишься. По круглому синему стеклу иллюминатора носился чистый, яркий кружок луны и с ним какая-то большая голубая звезда. Кое-как поднялся, глянул в иллюминатор — все море облито фосфорическим блеском. У борта оно в черно-вороненых провалах и в громадных взмыленных гребнях вздымающихся холмов.
Добрался — где бегом, где ползком — до кормы: страшный размах ее вниз и вверх и совершенно необыкновенный след от винта: зелено-голубой, купоросный, слепящий.
Третий день в этом сумасшедшем море.
Вчера вечером совсем погибали. Весь день бешеная зыбь, вся рябая от урагана, по ней — несущаяся метель пены. Около восьми ветер достиг почти предела — одиннадцать баллов — и нас вдруг положило плашмя набок. Был истинный ужас. Все летело, грохотало, билось. В кают-компании как дьявол сорвался с буфета медный чайник с кипятком для чая. После того пошло еще пуще валять. Руль не действовал, винты крутились в воздухе. Так мы бились несколько часов — истинно между жизнью и смертью, пока не выбились за маяк Меттелина. Тут, в час ночи, крепко заснул наконец.
Дарданеллы, уже Дарданеллы. Ясное и тихое утро, ледяная южная весна, еще голые деревья. И все это вместе с мирным ощущением стран уже совсем своих, столь давно не виденных.
И удивительный закат после Галлиполи. Удивительная густота синевы гор, за которые садилось червонное солнце, лившее на мраморную воду след огненного сиропа.
Ночью, поздней, меня разбудили возле Сераля. Холод, тишина, мертвый штиль. Все берега в чем-то сказочном матовом: в этом матовом — огни, далекие и близкие, золотые, недвижные, и привидение, призрак Стамбула.
Сейчас входим в последний, в Одесский порт. Все втайне взволнованы. С мостика все время ровная, неспешная команда. Капитан стоит в сдержанной, несколько торжественной позе. Сдержанно, как бы бесстрастно вступает наконец в команду сам:
— Пять градусов лево.
Рулевой отзывается в тон ему:
— Есть пять градусов лево!
Капитан роняет, не оборачиваясь:
— Лоцманский флаг.
На мостик взбегает второй помощник и отдает честь капитану по-военному:
— Есть лоцманский флаг!
Капитан прежним тоном:
— Пять градусов лево.
Рулевой нотой выше:
— Есть пять градусов лево!
— Так держать.
— Та-ак держать!
Молчание. И вдруг какой-то особый, краткий, твердый тон:
— Всех наверх.
И вахтенный — срывающимся криком:
— Всех наверх!
Снова молчание. Потом раздельно:
— Средний ход.
И отрывистый звонок телеграфа вниз, и медленно затихающее движение машины.
— Лево.
— Есть лево!
— Катись, — говорит капитан веселеющим и упрощающимся голосом.
— Есть катись! — отзывается рулевой почти радостно.
Вахтенный срывается с мостика и бежит на нос. И капитан как будто еще проще:
— Закрыть пар на брошпель.
— Закрыть пар на брошпель! — кричит старший, вторя ему.
— На борт лево.
— Есть на борт лево!
— Малый, — говорит капитан падающим голосом.
И снова звонок телеграфа, и машина почти замирает. И вокруг воцаряется такая тишина, что я слышу собственное дыхание.
— Полборта.
— Есть. полборта.
— Бо-орт.
— Бо-орт.
— Входи.
Я так волнуюсь, что у меня холодеют руки. Капитан каменно роняет:
— Правый якорь к отдаче.
— Правый якорь к отдаче! — петухом кричит старший на нос.
— Право руля, — еще каменнее говорит капитан.
И потом:
— Клади.
— Стоп машина.
И последний звонок телеграфа, и сердце машины перестает биться. Чуть слышен плеск воды вдоль бортов, чуть двигаемся. На носу свисток и крик:
— Трави трап до воды.
Под бортом стоит, качаясь, в лодке рыжий лоцман. Мы уже в тесноте пароходов, катеров, лодок, людей.
— Из правой бухты вон, — говорит капитан каким-то уж совсем последним голосом.
И в ответ ему грохот, гром и плеск.
— Шабаш, трави канат! — обыденно кричит боцман.
И я точно просыпаюсь. Земля, люди, теснота, извозчики, город…» (Бунин, т. 5, с. 486–491).
…о чем мы мечтали зимой в Египте… — Бунины выехали из Одессы 15/28 декабря 1910 г. и 26 декабря / 8 января прибыли в Каир; в феврале отправились из Порт-Саида на Цейлон.
«…Собственность есть кража…» и т. д. — перифраз известного изречения Ш. Прудона (1809–1865) из его сочинения «Что есть собственность?».
«На воде» Мопассана. — Впоследствии этим произведением был навеян рассказ Бунина «Бернар».
Божье древо*
Журн. «Современные записки», Париж, 1927, кн. XXXIII.
По воспоминаниям В. Н. Муромцевой-Буниной, прототипом Якова Демидыча послужил караульщик в Васильевском, имении двоюродной сестры Бунина, где писатель с женой жил летом 1912 года. Тогда же Бунин сделал в своем дневнике несколько записей о нем, из которых и родился рассказ: «17 июня. После обеда сидел в шалаше. Что за прелестный человек Яков, как приятно слушать его. Всем доволен. „И дожжок хорошо! Все хорошо!“ Был женат, пять человек детей; с женой прожил двадцать один год, потом она умерла, и он был семь лет вдовцом. Жениться второй раз уговорили. Был у родных, пришла дурочка „хлебушка попросить“. „А хочешь замуж?“ — „За хорошую голову пошла бы“. — „Ну, вот тебе и хорошая голова“, — сказал ей Яков про себя. Повенчались, а она „прожила с после Успенья до Тихвинской — и ушла. Меня, говорит, прежние мужья жамками, канхфектами кормили; а ты кобель, у тебя ничего нету…“. Земли у него полторы десятины. „Да что ж, я не жадный, я добродушный“. 21 июня. „Читаю „Былины Олонецкого края“ Барсова. Какое сходство в языке с языком Якова! Та же криволапая ладность, уменьшительные имена…“ 26 июня. „Сидели опять с Яковом, он начал было рассказывать „Конька-Горбунка“ — чудесно путает чепуху, — потом надоело, бросил“» («Подъем», Воронеж, 1979, № 1, с. 118, 119). Бунин любил этот свой рассказ и его героя; уже в глубокой старости он писал: «Яков Демидыч — деликатнейший человек, умница, натура тонкая, благородная»; человек, — «говорящий старинным, великолепным языком».
Сам Бунин виртуозно владел русским народным языком. Г. Н. Кузнецова пишет: «Сколько он говорил мне интересного, значительного, важного, а я не записала, поленилась, забыла… Хотя бы его присказки, пословицы, словечки. Он часто говорит с печалью и некоторой гордостью, что с ним умрет настоящий русский язык — его остроумие (народный язык), яркость, соль.
Правда, пословицы и песни часто неприличные, но как это сильно, метко, резко выражено» (ЛН, кн. 2, с. 254).
Будучи блистательным знатоком и восторженным ценителем и охранителем русского народного слова, Бунин обладал абсолютным слухом на всяческую стилизацию, спекулятивное использование народных речений, малейшую фальшь в обращении с ними. «…Какое невероятное количество теперь в литературе самоуверенных наглецов, мнящих себя страшными знатоками слова! Сколько поклонников старинного („ядреного и сочного“) народного языка, словечка в простоте не говорящих, изнуряющих своей архирусскостью!.. Сколько стихотворцев и прозаиков делают тошнотворным русский язык, беря драгоценные народные сказания, сказки и „словеса золотые“ и бесстыдно выдавая их за свои, оскверняя их пересказом на свой лад и своими прибавками, роясь в областных словарях и составляя по ним какую-то похабнейшую в своем архируссизме смесь, на которой никто и никогда на Руси не говорил и которую даже читать невозможно!.. — с негодованием писал он в 1918 году и прибавлял с тревогой: — Язык ломается, болеет и в народе. Спрашиваю однажды мужика, чем он кормит свою собаку. Отвечает: — Как чем? Да ничем, ест, что попало: она у меня собака съедобная» (Собр. соч., т. X. Берлин, Петрополис, с. 155–156). Он отрицательно относился к Клюеву и даже к Есенину, — за то, что, по его мнению, с ними чрезмерно «носились в петербургских салонах», а они, в свою очередь, сознательно стилизовались под странников и монахов; считал он искусственной и художественную манеру Ремизова.
- Митина любовь - Иван Бунин - Русская классическая проза
- Том 3. Алые паруса. Рассказы - Александр Грин - Русская классическая проза
- Жизнь Арсеньева. Юность - Иван Бунин - Русская классическая проза
- Том 2. Произведения 1887-1909 - Иван Бунин - Русская классическая проза
- Том 6. Жизнь Арсеньева - Иван Бунин - Русская классическая проза
- Собрание сочинений (Том 2) (-) - Алексей Толстой - Русская классическая проза
- Том 2. Драматургия - Иван Крылов - Русская классическая проза
- Том 2. Круги по воде - Аркадий Аверченко - Русская классическая проза
- Дневник 1917–1918 гг. - Иван Бунин - Русская классическая проза
- Вдоль берега Стикса - Евгений Луковцев - Героическая фантастика / Прочие приключения / Русская классическая проза