Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От бабушки я прямо прошел опять к себе. Гости, кажется, не разъехались, да мне-то что?
Разделся. Лег. Но лампочку у постели не потушил. Мне нравится так, — лечь и еще не спать, а думать о чем придется, о чем само думается. Всегда думается о хорошем.
Но тут сначала полез в голову Войскович. Как он противно 0 Наталии Павловне… Оставил бы он ее в покое. Наталья Павловна — большой друг мамы. Конечно, я преувеличил, что старуха; даже мама, в сущности, не старуха, ей 34 года, это не старость же, а Наталья Павловна гораздо младше. Но все равно. Я с Натальей Павловной не люблю особенно часто встречаться. Заговаривает со мной всегда, и как-то робко: мне это не нравится. Или вдруг ужасно веселая, и вдруг опять ко мне: «Сережа милый, отчего вы такой серьезный? Отчего не поговорите со мной? Разве мы не друзья?»
Конечно, не друзья, дружба совсем иное; и я не знаю, о чем с ней говорить. Если, случается, она приезжает перед обедом, а я в маленькой гостиной, где камин, — я сейчас слышу, как она идет через залу, у нее тихонько звенят браслеты, и шаги я знаю. Обыкновенно, я тогда ухожу к себе в комнату. Что мне?..
А шаги у нее легкие… Шаги… За что я в детстве любил гигантские шаги? За то, что делаешься легким, и летаешь. Теперь за то же люблю на коньках. Скользишь, скользишь, и вот совсем летишь. Я буду летчиком, это я давно решил, только… ведь там летишь не сам, аэроплан тебя везет. Вдруг это не то, и на коньках лучше?..
Тут я откровенно заснул и сию же минуту увидел сон: будто я на катке, в Юсуповом саду, и мы с Лили мчимся вперед, — все быстрее, все быстрее… Я держу Лили за руку, но, впрочем, не смотрю на нее. И вот, будто это уж не Юсупов сад, а просто белое-белое поле, как белое море, только без горизонта, и мы уж не бежим, а летим сверху, «воздух режем». И я уж будто знаю, — хотя не смотрю, — что это вовсе не Лили, а Наталья Павловна со мной, — ее я за руку держу. И вдруг рука рванулась вниз, я испугался, но удержал, не выпустил; тогда она рванулась вверх, я опять не выпустил, и уж легко скользнул за ней вверх; полого — но все выше, и все скорее, так, что дух стало захватывать; по-особенному захватывать, по-сонному, по-необъяснимому: этого наяву не бывает даже в самой громадной радости. И когда уж нельзя больше вытерпеть, в эту минуту кто-то зовет: Сережа! Сережа!
Я открыл глаза, — и точно откуда-то упал в явь, как стрела. Сердце еще билось. На моей постели сидел дядя Миша. Он меня и звал.
— Сережа, ты спишь? У тебя был огонь, я зашел проститься. Последняя моя ночка у вас! Ну, надо ложиться, уж два часа.
Значит, я спал всего сорок минут каких-нибудь! Дядя мне показался ничуть не сонным, глаза у него блестели, сам улыбался — но серьезно улыбался.
— Послушай, Сережа. Обещайся — хочешь? — что бы ни услышал потом обо мне — дурного не думать. Верить. Я хочу, чтоб мы навеки остались друзьями. И я тебе во всем буду верить. Люблю тебя, мальчик.
Я поднялся в постели, обнял его. Почему-то мне стало — ужасно. И, вместе, радостно. Еще сон немножко во мне продолжался.
— Милый дядя, я обещаю! Будем всегда друзья. А ты мне тоже, — как ты сказал, — тоже верь!
Мы опять обнялись и поцеловались.
4В классе, на другой день, — две истории. Войскович из последнего терпения выводил, да еще с другой скотиной, Ольшанским, по совсем постороннему поводу вышло… Ну, с этим у меня расправа короткая. А Войскович полез объясняться, говорить, будто я сам в чертовском настроении, придираюсь, и потребовал, чтобы я, в знак примирения, пришел к нему вечером: «Наши соберутся, настоящий поэт будет, и барышни. Приходи, ну что тебе, Лили очень просит».
Я ни от кого не скрываю, я держусь другого мировоззрения, а стихов вообще терпеть не могу. Если ему угодно называть это варварством — пожалуйста; за модерностью ихней не гоняюсь, реалистом был и реалистом останусь. Но так как сегодня все равно суббота, я сказал, что приду взглянуть, ради его сестры, к восьми часам.
У нас пообедали, кстати, рано: папа и мама собрались в театр; оттуда еще в гости поедут. Дядю Мишу утром никто на вокзал не провожал: он не любил.
Собрание у Войсковича было в столовой. Без старших, Лили сама чай разливала, но из нашего класса только двое, а то все какие-то вроде студентов, и один старый поэт с громадным пестрым бантом вместо галстука. Войскович подло юлил, обезьянил их манеры и важничал. Мне сразу стало противно. А потом пошла такая дрянь, что и рассказывать не стоит. Пестрый бант объявил, что неоэстетизм должен убивать жизнь и мистику, потому что он будто бы какой-то наджизненный, сверхреализм. Как примеры этого, все зачитали разные глупые стихи, и даже Лили зачитала, хотя покраснела. Мне был выбор: или сделать скандал, или сразу уйти. У меня внутри все кипело, но ради Лили я решил не скандалить, просто уйти, и ушел.
На дворе падал снег, большими, мягкими хлопьями, такими частыми, что почти ничего не было видно. Я шел, распахнув шинель, снег падал прямо на лицо, а лицо все-таки горело. Не мог успокоиться.
И дома не успокоился, хотя дома тихо, темно, никого нет. Еще не поздно, часов десять, но прислуга ушла, бабушка далеко, я один.
Не хочется своей комнаты. В маленьком мамином будуаре подожгу камин, — дрова приготовлены, — устроюсь, успокоюсь, подумаю обо всем. Главное — быть спокойным, это тоже сила.
Да, я не люблю стихов. Ни этих чертовых новых, ни старых, — никаких. Не читаю их даже никогда. Но я должен открыть: есть на свете несколько… они для меня не стихи вовсе. А что-то другое. Они на меня так страшно-ужасно действуют, так необъяснимо, будто видишь наяву свой собственный сон. Я даже их боюсь, и, конечно, это не стихи, пусть другим они кажутся, чем хотят.
Наизусть их нарочно не учу, чтобы оставалась радость вдруг прочесть, когда надо.
Сейчас стало надо. Книжка здесь, у мамы (сам ее туда прячу), вот и закладочка моя цела.
Жил на свете рыцарь бедный…
Господи, ну да, как ясно: жил рыцарь. Духом смелый и прямой…
Он имел одно виденьеНепостижное уму…
Отсюда главное и начинается. Дальше я уж читал громко. Вслух, сам для себя, в каждом слове какие-то волшебные огни синие вспыхивали, непостижные уму. Я даже забыл, что лишь читаю про рыцаря, и когда дошел до самого последнего волшебства, — уж этот рыцарь был я: «Lumen coeli! Sancta Rosa!»[18] и дальше почти не мог читать. Sancta Rosa! Lumen coeli! Да, да, сами слова такие — меч, другого не надо. Меч поражающий.
Я остановился и странно успокоился. Мне сделалось хорошо, просто, чуть-чуть грустно. У каждого человека, наверно, есть какая-нибудь одна тайна. Пусть будет и у меня тайна.
Поправил в камине дрова, — они ярко вспыхнули, — собрался опять поуютнее устроиться в кресле. И вдруг — точно в передней позвонили. Точно едва тронули звонок, так тихо. Я прислушался. Ничего. Но звонили, наверно! Надо посмотреть. Побежал в переднюю, зажег огонь, отворил дверь.
Синий шарф Наталии Павловны весь был в снегу, снег таял, капли блестели.
— Мамы нет дома… — сказал я.
— Знаю. Так и думала. Так и боялась. Но вы дома, Сережа… Вы дома…
Я увидел, что она ужасно бледная и, может быть, сама не знает, что говорит.
— У меня здесь камин, вот здесь. Снег можно стряхнуть. Потом сейчас высохнет. А если что-нибудь случилось, так это ничего…
Она покорно пошла за мной в будуар, села в кресло, к огню, но шарфа не сняла, хоть он весь блестел каплями.
— Сережа, — сказала она опять, — вы дома, значит хорошо. Только надо… — И замолчала, без сил.
Но я был спокоен.
— Ничего. Это ничего. Вы скажите скорее, что «надо». Она подняла на меня глаза.
— Надо… поехать к Мише. Сказать, что я не могу. Я обещала, но я не могу… ребенка оставить. Надо, чтоб он понял, чтоб он поверил, как я не могу. Оставить ребенка — не мо-гу.
До сих пор удивительно мне, почему я вдруг все сразу понял. Будто все давно забыл, забыл — и теперь вспомнил.
Дядя Миша в городе? Еще не уехал? Как адрес?
Вот… — Она сказала мне номер дома; на Моховой, маленькая гостиница. И прибавила торопливо, тихо:
Я обещала в одиннадцать. Чтобы вместе уехать… с двенадцатичасовым. Я обещала, он знает, как я… И если сама поеду, — я боюсь, боюсь к нему! Я знаю, что не могу оставить ребенка. Он не поверит. А я не могу.
Ну еще бы она могла!
Мне он поверит, я сам знаю, что вы не можете, я уж знаю. Я сейчас, в одну минуту. Хотите, вместе выйдем, я вас сначала домой…
Нет, нет! — вскрикнула она. — Я подожду здесь, вы мне скажете, что он… Я и за него боюсь. Пусть он уедет, пусть он поверит, пусть он простит… Боже мой! Да что я делаю? — и она вдруг поднялась. — Как я смею вас просить? Что со мной?
Но я нахмурился.
— Не надо, оставайтесь, не надо, все хорошо. Я понимаю, я сделаю. Я сейчас вернусь, вы подождите спокойно. Спокойствие — тоже сила.
- Мэр Кэстербриджа - Томас Гарди - Классическая проза
- Мартын и Кинга - Иван Шмелев - Классическая проза
- Жена мудреца (Новеллы и повести) - Артур Шницлер - Классическая проза
- Том 2. Тайна семьи Фронтенак. Дорога в никуда. Фарисейка - Франсуа Шарль Мориак - Классическая проза
- Экзамен - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Кнульп. Демиан. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер. Сиддхартха - Герман Гессе - Классическая проза
- Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть вторая - Максим Горький - Классическая проза
- Русские поэты второй половины XIX века - Юрий Орлицкий - Классическая проза
- И огонь пожирает огонь - Эрве Базен - Классическая проза
- Зеленые глаза (пер. А. Акопян) - Густаво Беккер - Классическая проза