Рейтинговые книги
Читаем онлайн Два пути. Русская философия как литература. Русское искусство в постисторических контекстах - Евгений Викторович Барабанов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 170 171 172 173 174 175 176 177 178 ... 285
это как нельзя лучше соответствовало «оттепельным» потребностям эстетического самоопределения, накалу теоретических споров, парадоксам непредсказуемых воплощений опыта освобождения.

Одними из первых к абстрактной живописи подошли представленные коллекцией Бар-Геры Юрий Злотников (серии «Сигнальная система»), Лидия Мастеркова, Владимир Немухин, Лев Кропивницкий, Анатолий Зверев, Илья Кабаков, Ольга Потапова. Каждый из художников сформулировал собственное понимание беспредметного искусства. У Потаповой – медитативное мерцание тающих декоративных поверхностей красочной первоматерии; у ее сына, Льва Кропивницкого – взрывная, исполненная драматического напряжения цветовая стихия; у Анатолия Зверева – реминисценции классического русского авангарда; у раннего Кабакова – сюрреалистическая схематика остановленного движения.

У большинства упомянутых художников работа с абстракцией осталась промежуточным этапом. Этапом рискованных экспериментов и символических авангардных жестов. Конечно, в начале 60-х понимание всех значений новых позиций и жестов не выходило из достаточно узкого круга «своих».

Сколько б народу не собирали однодневные выставки в кинотеатрах или научных институтах – порой куда больше, чем чтения стихов у памятника Маяковского – главным плацдармом эстетических экспансий оставалось домашнее пространство. Произведения художника андерграунда можно было посмотреть или в его домашней мастерской, или в любительских собраниях его друзей. Там же, дома, велись и все разговоры о современном искусстве.

И это касалось не только абстрактной живописи, через которую в конце 50-х и начале 60-х прошли многие художники-новаторы. Каждый известный большой стиль прошел в Москве домашнюю, то есть предопределенную почти «семейным» кругом друзей и знакомых стадию камерности, приватности, «частного случая». Именно здесь московское альтернативное искусство и приводилось к тому состоянию особой правдивости, которой обычно соответствовал скромный формат живописи или графики.

Эта антимонументальная, антидоктринерская приватно-самиздатская правдивость, служившая питательной средой разнообразных «реализмов», не исключала самой невероятной фантастики. Напротив, требовала ее, вполне согласуясь с подпольным манифестом Абрама Терца («Что такое социалистический реализм», 1956): «я возлагаю надежду на искусство фантасмагорическое, с гипотезами вместо цели и гротеском взамен бытописания».

Фантастический реализм

Эстетические возможности «быть правдивым с помощью нелепой фантазии» были открыты не только Абрамом Терцем. В те же пятидесятые их осваивали художники «лианозовского содружества»: поэт и художник Евгений Кропивницкий, выстроивший свой слово-образный мир оголенных пейзажей, наивных и одновременно эротических «нимфеток», домовых, леших и водяных русской мифологии; дочь Кропивницкого, Валентина Кропивницкая, населившая свои сказочные страны печальной задумчивостью человекоподобных животных; Оскар Рабин, превративший ряды вызывающе банальных сюжетов – в том числе пейзажных – в натюрмортнолитературную живопись; Николай Вечтомов, соединивший черно-округлую биоморфную пластику силуэтов Ханса Арпа с низким пламенеющим горизонтом инопланетных миров. И рядом – не в пригородном Лианозово, в самом Третьем Риме – другие миры фантасмагорий: Юло Соостера, трансформировавшего импульсы Рене Магритта и Макса Эрнста в архаику эстонской мифологии, представленной то космогоническим образом Мирового яйца, то демиургической рыбой, то бесконечными вариациями соединяющего небо и землю можжевельника; Вагрича Бахчаняна и Анатолия Брусиловского, поражавших зрителей провокационной изощренностью своих первых в тогдашней Москве сюрреалистических коллажей; Владимира Янкилевского, поднявшего завесу над кафкианской обреченностью и безумием брутальных страстей адских мутантов; Михаила Гробмана, превратившего мифологии советской, европейской и еврейской культур в магическую мистерию архаических пиктограмм и символов.

Разрушение серьезности, веры в правильность мироустройства не нуждалось в теоретизировании. Достаточно было неучастия в идеологических спектаклях, отказа от карьеры, согласия на юродство, алкоголизм или психиатрическую больницу, чтобы научиться обнаруживать сокровенные смыслы, затерянные между строк упорядоченного Абсурда. В таком контексте афоризмы Евгения Кропивницкого, патриарха нонконформистского искусства, запомнившиеся поэту Генриху Сапгиру – «Жизнь – бред», «Мир – балаган» – воспринимались как универсальный эпиграф к судьбе художника. Уподобление жизни театру, причем театру абсурда, само собой сгущало стилистику нарочитой условности, гротеска. Вот почему у Олега Целкова, ученика театрального художника Николая Акимова, повторяющиеся из картины в картину представления «коммунальных» персонажей-масок – узколобых дебилов с гладкими головами на мощных шеях и с запрятанными в узкие прорези век зрачками, сверлящими зрителя из плакатной агрессии контрастных цветов – тождественны миру цирковых акробатов.

И все-таки театрализованность, сценографичность – наиболее устойчивое качество русского художественного мышления, самого русского искусства, в последние годы утрированное концептуальным инсталляционизмом – не единственная характеристика независимого творчества шестидесятых. Наряду с беспредметной живописью и фантастикой, художники второго авангарда обнаружили острый интерес к аналитике символической образности, к метафизической и религиозной проблематике.

Критическая роль символического

Прояснение собственной критической функции языка искусства за пределами фантастического реализма шло в разных направлениях. Например, у Владимира Янкилевского – через экзистенциальную аналитику вечных проблем человеческого существования, преломленных сложной оптикой метафизического символизма. Позиция Янкилевского – ответственное противостояние соблазнам вульгарно-социологических обличений или иронически-глумливого комментирования остро переживаемого им катастрофизма человеческого существования. Его образы-символы – будь то образы женского начала, обычно представленные торсами, или «пространства переживаний», подчиненных линиям горизонта, – всегда конструктивны и многомерны. При этом многослойная их структура, заряженная энергией интуиций и напряженных интеллектуальных усилий, сродни музыкальной организации. Именно потому для Янкилевского так важны серии, темы и вариации, параллели, ритмические повторы. Искусство для него неотделимо от самосвидетельств реальности «подлинно-живого», противостоящего однозначности имитаций жизни.

У Оскара Рабина – иначе: его взгляд прикован к «вытесненной», эстетически игнорируемой и соцреализмом, и неофициальными романтиками принудительной банальности повседневного. Уже само превращение «мусора советской жизни» – «внеэстетических» образов и текстов – в предмет художественных занятий было чем-то неслыханным: «Бараки», «Помойка», «Советский рубль», «Паспорт», «Газета “Правда”»… Однако, вопреки советам друзей и клевете противников, Рабин, с настойчивостью психоаналитика, последовательно переводил отвергнутое и незамеченное в картины, нарочито сталкивавшие экспрессионистскую «живописность» с наглядностью контура и откровенной литературностью. Все эти аспекты «психопатологии обыденной жизни», впервые открытые Рабиным, впоследствии были артистично использованы Ильей Кабаковым.

Другая позиция – Эрика Булатова. В середине шестидесятых он разрабатывал свето-динамические принципы построения картины как полностью автономного пространства (именно таковы его Се51аД-«Диагонали», демонстрирующие иллюзию глубины вогнутого и выпуклого и т. д.). Однако к началу 70-х он переформулировал проблематику авангардного искусства в проблематику соотношений пространства картины и социального пространства. Поглощенности картины экспансией социального Булатов противопоставил свой анализ «внешнего» и «внутреннего», поверхности и глубины, сознания и порядка значений. Художник, произведение, зритель принимаются Булатовым как всеединство всеохватывающих и всепоглощающих идеологических языков, разгороженных агрессивностью красного цвета. Собственные же опоры искусства теряются по ту сторону идеологизированного мира: за красным горизонтом, за красной решеткой поверхности, за красными призывами лозунгов и запретительными надписями.

Каждая из попыток пересмотра границ между искусством и социальным пространством, конечно, могла быть (и была!) усилена: Вагрич Бахчанян, задолго предвосхитив торные дороги соц-арта, активировал цепную реакцию сатирических мотивов, абсурда, «черного юмора», отсылающих к авангардистской традиции обэриутов; Сергей Шаблавин – восполнил проблематику Булатова сопоставлением абстрактного и фигуративного на основе реформированного гиперреализма; Эрнст Неизвестный, соединив философическую многозначительность с гротескным экспрессионизмом, настойчиво возвращал

1 ... 170 171 172 173 174 175 176 177 178 ... 285
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Два пути. Русская философия как литература. Русское искусство в постисторических контекстах - Евгений Викторович Барабанов бесплатно.
Похожие на Два пути. Русская философия как литература. Русское искусство в постисторических контекстах - Евгений Викторович Барабанов книги

Оставить комментарий