Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в сельском клубе, в прохладном зале, «живут» лишь две последние скамейки, — «молодежные». Остальная деревня спит. Потому как — страда.
Ноги скользят по отсыревшей стерне, и она ласково и податливо уплывает из-под ступни. В сумерках земля похожа на огромную нераспаханную пашню. Ароматна вечерняя земля. Она тепло дышит, и огоньки в спокойной тишине мерцают трепетно и настороженно. Гаснут они неожиданно один за другим, и темнота сразу глотает еще краешек деревни, но какое-то мгновение взгляд ловит ускользающий свет окна. И этот свет остается в памяти. Ненадолго.
Еще три часа назад в тряском кузове машины я убеждал себя, что не увижу ту, свою, деревню, уютную и таинственную с ватагой босых ребятишек, с покосившимися пряслами и сочными хрусткими снопами, и с прохладными поветями. Но сейчас, в густых сумерках августа, убеждаюсь, что эта, лежащая на холме деревня, распахнутая, санная деревня, согретая воспоминаниями, еще ближе и понятнее мне.
Встала она на холме, уперлась домами в синие глины, и какое-то таинственное величие стекает с темных треугольников крыш на тусклое серебро лугов. Горделивая деревня. Кое-кто из старожилов еще помнит, как в старину съезжались сюда на ярмарку крестьяне из окрестных деревень, и тогда не один день шла бойкая торговля. И везли сюда тимощелы ладки и горшки, с Пёзы — «туесьё», с Городка — расписные короба да прялки, с Погорельца— повозки «красные». А жердяне хвалились быками да коровьим выменем. На петров день и на михайлов, перед потным сеноставом и после последней копны, хмелела деревня. Нет, не зря кичились жердяне и распевали: «Дорога Гора-шишка, Кимжа-трубочистка, Жердь-Москва, Кильца-Вологда». Везли из Жерди и хлеб и сено во многие деревни: так и говорили окрест, что в Жердь съездишь, как в Сибирь.
Старые люди живут воспоминаниями. Это счастливый и прекрасный сон. Гаснут огни, засыпают поочередно дома, внешне удивительно похожие, но каждый со своей историей.
В последний раз неслышно засыпает крестьянин Николай Чикин. Еще до недавнего времени «обряжал» быков, обузой не был. И хоть не столь старый, едва за пятьдесят, но заболел нутром. Еще с вечера навестила бабка Улита, не смертельным показался. Сам к столу подошел, супу поел, молока пресного похлебал, сам на кровать лег. А как уходить стала бабка, в спину спросил: «Да пошто ты, божатка, без чаю-то отправилась?» И бабка Улита обернулась добрым широким лицом и сказала: «А дома допьем». И не знала не ведала, что слышит последние слова Николая Чикина.
Не простился крестьянин с деревней. А рассказывают: вот Семен Житов, отец управляющего, как почувствовал душой, что помрет, так обошел средь бела дня всю деревню, поклонился на все четыре стороны и потом долго стоял на взвозе. И видели люди: плакал Житов. Люди трудно приходят на землю и трудно покидают ее. И чаще всего ночью, когда засыпает земля.
Вон и в том доме, что напротив школы, погас свет в окне Ильи Ермакова. И снится ему, наверное, атака немцев, и жестко скрипит он зубами во сне, в который раз переживая прожитое.
А рассказывал он мне об этом под вечер, и большое лицо его хмурилась: <«А небо-то… Одно железо, кругом железо. Ой-ей-ей. А мы из окопов: „За Родину!“ — и в штыковую атаку…».
Бабка Анна, жена Ермакова, грустно смотрела на мужа. Темные, словно две смородины, глаза печальны и счастливы. И через двадцать пять лет. Уловила момент, вставила в рассказ мужа: «Всего искромсали». Но не слушал Илья женины слова: «Солдаты вытащили. Восемь месяцев по госпиталям».
Не выдержала тут бабка Анна. Заперебивала: «Ой, да у нас на Пезе сенокос был. Василий Житов тогда малюсенький был, двенадцать годков, однако. На косилке едет, а ногой до педали с трудом тянется. Рано он запорабатывал. Вот и на лошади нарочный к нам. К телефону, мол, зовут из Мезени, из военкомата. Оставила я Василия, а сама к телефону. И тут, как обухом по голове: „Мужа тут вашего доставили, так будете ли забирать?“ Завыла я, пешком кинулась из Жерди в Мезень. Бегу и плачу счастливыми слезами. Думаю, только в живых бы застать. И застала. Выходила. Пятерых детей вырастили, в люди вывели. Вместе».
Ухмыльнулся Илья. Встал, горделиво тряхнул головой, а как двинулся, так и скособочилось тело. Потянул за собой ногу бывший офицер, позднее бухгалтер, а ко всему прочему и деревенский философ Илья Артемьевич Ермаков. Это его слова: «Хлебушко — оно золото. Хоть мы и не Торцевы, не герои, но крови на фронте порядочно пооставили за нынешний хлеб».
Стынут на ближних полях тракторы, запах масла смешался с густым и сладким запахом гороха. И птицы доверчиво сидят на холодном металле. Засыпает земля.
Гаснет свет в обшитом калевкой добротном доме, и ложится последней в семье бывшая стахановка Пелагея Николаевна Чуркина. И долго не засыпает она, и слушает, как скрипит старый дом и сочно спят молодые. Лежит и смотрит бездумно на черный в ночи потолок. Нынче уж никто не опросит, как прожила она жизнь, и лишь в пересудах с товарками, да еще когда увидит спешащего куда-то управляющего, вспомнит она обязательно самые трудные дни. Вспомнит с удивлением, без желчной горечи, а с грустной теплотой, и удивится она тогда сама себе: «Ведь всяко пережили».
Хорошее молочное стадо было в деревне, затерявшейся меж двух рек. Но вот в тридцать девятом кинулся на коров мор. Падали по восемь коров в группе. Не было кормов. Бессильны были руки у Пелагеи Чуркиной. Повалилась корова, смотрит жалобно и не может встать. Подняли ее на веревках, насыпали полведра отрубей, съела она их и померла тут же.
…А потом война: «Позабирали всех мужиков. По весне пашешь, пашешь, лошадь-то падет от бескормицы, сядешь в борозду и давай реветь. А домой придешь — детишки… Хлеб-от с мякиной да пелевой смешаешь, картошки домнешь. Дак и тому были рады, хоть бы защитники-то на войне сыты были. С теми мыслями и проживали».
Припомнилось, как встречали тогда Новый год. Уже сговорились бабы меж собой, что праздновать сообща будут, по-вдовьи. Какое ж тут питье, хоть песен попеть. Только приходит вечером Иван Нечаев, председатель и единственный мужчина, и посылает за сеном. Вот и пошли, на ночь глядя, четыре бригадирши запрягать лошадей. И мальчишек прихватили. Среди них и Васька Житов. Поехали в ближний луг. Наваливают сено, а сами чуть не плачут: за день устали. На волочугу и залезть не могут, да еще в дороге сани раскатило и опрокинуло. В горле горький комок: «Вот она, бабья доля. В праздник и то без роздыху». А не успели к скотному подъехать, как председатель тут как тут, еще раз просит съездить. Потом разработались, и комок горький пропал, и песни запели. Вот и Новый год прошел.
Так спасали коров. Но только от бескормицы захирели они, стали «словно козы доить». Пропало стадо.
Но кончилась война. И хмельные от радости возвращались мужики домой, горделиво побрякивая медалями. И Васька Житов лихо ездил на лошадях к перевозу через Пезу и развозил уже бывших солдат по окрестным деревням. Доставлял их по домам и завистливо смотрел на звонкие награды.
Но многим не удалось прокатиться на победной телеге по весенней грязи, окунуть сапоги в непролазную, но такую желанную землю родных полей. Не заявился в старинный дом и бывший секретарь сельсовета Александр Торцев. Повел своих матросов в атаку и… не вернулся.
…Гаснет окно за окном. И вот ночь задула последний огонек и, остывая, поглотила деревню разом. Но где-то вскорости испугалась. Росная земля зябко вздрогнула, космы тумана, робко сжавшись, скользнули в ляги и озерные впадины. Шумно проснулись коровы и, выстроившись в колонну, согласно пошли на дойку.
На улице появился Житов. Он лишь однажды (в пятьдесят четвертом, после армии) изменил деревне. А потом что-то взгрустнулось ему, заныло сердце, и непролазными дорогами темной осенью ушел Житов из Мезени. Вернулся в свою деревню, в колхоз, не оправившийся после войны, без единой машины и с крошечными удоями в полторы тысячи литров. Редко тогда возвращались в деревню. А Житов вернулся и стал бригадиром. И вот с тех пор он, теперь уже управляющий, каждое утро выходит на улицу, надвинув кепчонку блином на самые глаза. Обходит свое хозяйство из конца в конец, делает осмотр. Потом стоит у правления напротив парней и всматривается в их лица. Многие уже при нем выросли: первые трудодни им ставил, потом из армии встречал, женил, обеими руками удерживая в колхозе имени Торцева (сейчас это отделение совхоза «Дорогорский»). Он — коренной крестьянин и знает, что без рабочих тяжело на деревне. А поэтому Василий Семенович Житов — местный записной сват.
Правда, были и неудачи. Но вот Леньку он женил и Геньку женил, и Алика, и Федьку — ныне механизаторы доморощенные. Ну, хоть вон тот же Федька. Прослышал управляющий, что к доярке накатили сваты из Усть-Няфты. Загоревал: «Ох, утащат доярку. Надо наперебой». А слыхал Житов, что Федька к доярке неравнодушен. Отыскал его на конюшне, подхватил под руку.
- Любостай - Владимир Личутин - Советская классическая проза
- Светлая даль юности - Михаил Семёнович Бубеннов - Биографии и Мемуары / Советская классическая проза
- Бремя нашей доброты - Ион Друцэ - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №2) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Машинист - Михаил Фёдорович Колягин - Советская классическая проза
- Алба, отчинка моя… - Василе Василаке - Советская классическая проза
- Слово о солдате (сборник) - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Афганец - Василий Быков - Советская классическая проза
- Слово о Родине (сборник) - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Вместо матери - Сергей Сергеевич Заяицкий - Советская классическая проза