Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Командую я эдак и наказываю, чтобы никаких слез не было. Сегодня праздник на белом свете! «Сегодня, говорю, плакать нельзя! В законе прямо так и сказано!» Думаете, послушались, закона испугались? Куда там! – плачут. А как дошло до прощания, заголосили все, ревмя ревут и мать, и дети, да и сама она, Годл то есть, плачет навзрыд. Особенно тяжело было прощаться с моей старшей дочерью, с Цейтл (она к нам на праздники приходит вместе со своим мужем, с Мотлом Камзолом). Сестры как бросились друг дружке на шею, так их еле разняли. И только я один взял себя в руки, держался твердо, как кремень. То есть, конечно, это только так говорится… Внутри кипит, как в самоваре, но я, разумеется, и виду не подаю. Тевье – не баба… Всю дорогу до Бойберика мы молчали, и только, уже подъезжая к станции, я попросил ее в последний раз объяснить мне, что же все-таки сделал он такого, Феферл то есть? «Ведь все, говорю, должно иметь какой-нибудь смысл!» Она вспыхнула и стала клясться всеми клятвами на свете, что он чист как стеклышко!
– Он, – говорит, – человек, который меньше всего думает о себе. Вся его забота – о благе других, об общем благе, и, главное, – о рабочих, о трудовом народе!
– Стало быть, – говорю я, – он заботится обо всех на свете? А почему же свет о нем не заботится, если он такой уж хороший человек? Ну, поклонись ему от меня, твоему Александру Македонскому, скажи ему, что я полагаюсь на его порядочность, – он ведь насквозь справедливостью пропитан, я надеюсь, что он дочь мою не обманет и напишет когда-нибудь письмецо старику отцу.
Говорю я эдак, а она вдруг как бросится мне на шею и давай плакать!
– Попрощаемся, – говорит. – Будь здоров, отец! Бог знает, когда мы увидимся!..
Кончено! Тут уж я больше не выдержал…
Вспомнилась мне, понимаете ли, эта самая Годл, когда она была еще крошкой… дитя малое… на руках носил ее… на руках… Уж вы извините меня, что я так… совсем по-бабьи… Но если бы вы знали, что это за Годл! Если бы вы знали! Читали бы вы ее письма! Вот она у меня где… глубоко-глубоко… Нет, не могу я всего этого выразить…
Знаете что, пане Шолом-Алейхем? Давайте поговорим о более веселых вещах. Что слышно насчет холеры в Одессе?
1904
ХАВА
«Хвалите господа, ибо благостен он», – как господь бог судит, так и ладно, то есть приходится говорить, что ладно, ибо подите будьте умником и сделайте лучше! Вот хотелось мне быть умным, толковал я изречения и так и эдак… А как увидел, что не помогает, махнул рукой и сказал самому себе: «Тевье, ты глуп! Мира тебе не переделать. Ниспослал нам всевышний «муки воспитания детей», что означает: дети доставляют огорчения, а принимать это надо за благо». Вот, к примеру, старшая моя дочь, Цейтл, влюбилась в портнягу, в Мотла Камзола. Ну, что я могу иметь против него? Правда, человечек он простецкий, в грамоте не слишком силен. Да ведь что поделаешь? Не всем же, как вы говорите, учеными быть! Зато он человек порядочный, работяга, в поте лица свой хлеб добывает. У нее с ним, посмотрели бы вы, полон дом голопузых, – не сглазить бы! – и оба они мыкаются в «богатстве и в почете»… А поговорите с ней, она вам скажет, что живется ей хорошо, лучше некуда… С одним только делом не все ладно: на хлеб не хватает. Вот вам, так сказать, номер первый.
О второй дочери, о Годл, мне вам рассказывать нечего: сами знаете. Проиграл я ее, потерял навеки! Бог знает, увидят ли ее когда-нибудь мои глаза, разве что на том свете, через сто двадцать лет… Заговорю о ней, – и до сих пор в себя прийти не могу, – жизни моей конец! Забыть, говорите вы? Да как же можно живого человека забыть? Да еще такое дитя, как Годл? Читали бы вы, что она мне пишет, – умереть можно! Живется ей там, пишет она, очень хорошо. Он сидит, а она зарабатывает. Стирает белье, читает книжки и видится с ним каждую неделю. И надеется, говорит, что у нас тут все перебродит, что солнце взойдет и настанет свет, тогда его со многими другими такими же вернут, – и вот тогда только они примутся за настоящую работу и перевернут мир вверх ногами. Ну, как вам нравится? Хорошо, не правда ли? Что же делает господь-вседержитель? Ведь он же, говорите вы, бог милосердный, бог всемилостивый… Вот он мне и говорит: «Погоди-ка, Тевье, вот я устрою так, что ты обо всех своих горестях забудешь!..» И действительно, – стоит послушать. Другому не стал бы рассказывать, потому что боль велика, а позор – и того больше! Но – как это там сказано: «Таю ли я что-нибудь от Авраама?» – от вас у меня секретов нет. Все, как есть, выкладываю. Об одном только прошу: пусть это останется между нами. Потому что – повторяю – боль велика, но позор, позор – и того больше!
Словом, как в «Поучении отцов» сказано: «Возжелал господь очистить душу», – захотел бог облагодетельствовать Тевье и благословил его семью дочерьми одна другой лучше, умные, красивые, крепкие, – сосны! Эх, быть бы им лучше безобразными, уродинами, – пожалуй, и для них было бы лучше и для меня. Ибо что мне, скажите на милость, толку от доброго коня, если он на конюшне стоит? Что толку от красивых дочерей, когда торчишь с ними в глухомани и живого человека не видишь, кроме Антона Поперилы – сельского старосты, или писаря Федьки Галагана – верзилы с копной волос на голове и в высоких сапогах, да еще попа, чтоб ему ни дна ни покрышки! Имени его слышать не могу – и не потому, что я еврей, а он поп. Наоборот, мы с ним много лет хорошо знакомы, то есть в гости друг к другу не ходим, но при встрече здороваемся, то-се, чего на свете слыхать… Пускаться с ним в долгие рассуждения я не люблю, потому что чуть что, начинается канитель: наш бог, ваш бог… Я, конечно, не сдаюсь, перебиваю его поговоркой, говорю, что есть, мол, у нас изречение… Но и он меня перебивает и говорит, что изречения он знает не хуже моего, а может быть, и лучше. И как начнет шпарить наизусть наше Пятикнижие, да еще по-древнееврейски, только как-то по-своему… «Берешит бара элогим…»[14] Каждый раз одно и то же. Опять-таки перебиваю его и говорю, что есть у нас «мидраш»… «Мидраш, – отвечает он, – это уже талмуд», – а талмуда он не любит, потому что талмуд, по его мнению, – это чистое жульничество… Тут уж я вспыхиваю не на шутку и начинаю выкладывать ему все, что на ум придет. Думаете, это его трогает? Ничуть. Смотрит на меня, посмеивается и бороду расчесывает. А ведь ничего на свете нет хуже, чем когда ругаешь человека, с грязью его смешиваешь, а тот молчит. У вас желчь разливается, а тот сидит и усмехается!
Тогда я не понимал, но теперь мне ясно, что означала эта усмешка…
Возвращаюсь однажды домой уже к вечеру и застаю писаря Федьку на улице с моей Хавой, с третьей дочерью, следующей за Годл. Увидав меня, парень повернулся, снял передо мною шапку и ушел. Спрашиваю у Хавы:
– Что тут делал Федька?
– Ничего! – говорит.
– Что значит «ничего»?
– Мы разговаривали! – отвечает она.
– А что общего у тебя с Федькой? – спрашиваю я.
– Мы, – говорит она, – знакомы уже давно.
– Поздравляю тебя с таким знакомством! – говорю я. – Хорошая компания для тебя – Федька!
– А ты разве его знаешь? – отвечает она. – Знаешь, кто он такой?
– Кто он такой, я не знаю, – говорю я, – родословной его не видал. Но понимать – понимаю, что он, должно быть, очень знатного рода: отец его, наверное, был либо пастух, либо сторож, либо просто пьяница…
Тогда она мне заявляет:
– Кем был его отец, я не знаю и знать не хочу, – для меня все люди равны. Но то, что сам он человек необыкновенный, это я знаю наверняка…
– А именно? – спрашиваю я. – Что же он за человек такой? А ну-ка, послушаем…
– Я бы сказала тебе, да ты не поймешь, Федька – это второй Горький.
– Второй Горький? А кто же такой был первый Горький?
– Горький, – отвечает она, – это нынче чуть ли не первый человек в мире!..
– Где же он обретается, – говорю я, – твой мудрец, чем он занимается и что он проповедует?
– Горький, – отвечает Хава, – это знаменитый писатель, сочинитель, то есть он книги пишет, и к тому же редкий человек, чудесный, замечательный, честный, тоже из простонародья, нигде не учился, все самоучкой… Вот его портрет.
При этом Хава достает из кармана карточку и показывает мне.
– Вот это, – говорю, – и есть твой праведник, реб Горький? Готов поклясться, что я его где-то видал: не то мешки на станции грузил, не то бревна в лесу таскал…
– Что ж, это, по-твоему, недостаток, если человек своими руками хлеб добывает? А ты сам не трудишься? А мы не трудимся?
– Да, да, – отвечаю я. – Конечно, ты права!
В писании прямо так и сказано: «От трудов рук своих будешь кормиться» – не будешь трудиться, – есть не будешь. Однако я все же не понимаю, чего здесь надо Федьке? По-моему, лучше бы ты была с ним знакома на расстоянии. Ты не должна забывать, – говорю, – «откуда пришел и куда идешь», – кто такая ты и кто он.
– Бог, – говорит Хава, – создал всех людей равными.
– Да, да! Бог создал Адама по образу и подобию своему. Нельзя, однако, забывать, что каждый должен искать себе ровню, как в писании сказано: «Каждый по достатку своему».
- Горшок - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Мариенбад - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Сто один - Шолом Алейхем - Классическая проза
- На-кося — выкуси! - Шолом-Алейхем - Классическая проза
- С призыва - Шолом-Алейхем - Классическая проза
- Молочная пища - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Тевье-молочник. Повести и рассказы - Шолом-Алейхем - Классическая проза
- Стемпеню - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Три календаря - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Самый счастливый человек в Кодне - Шолом-Алейхем - Классическая проза