Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Валя, перестань наконец! — взмолилась Таня.
— Почему же, Танюша, я всего лишь перечисляю. И Достоевский не печалился бы о слезинке ребенка, и князь Андрей не увидел бы неба Аустерлица, другое было бы для нас небо, другим смыслом наполненное. И всевозможные Федоровы, Бердяевы да Соловьевы занялись бы при своих неплохих мозгах совсем иной, более плодотворной, так сказать, деятельностью.
— Как ты, однако, зол, Денисов, — сказал Костя, — я за тобой не замечал.
— Вот тебе и раз, я же еще и зол. Жму руку, Вова. Помилуй, я просто пытаюсь представить Европу без христианства, и отлично получается. Ибо оно не необходимо, необходимо лишь то, что не могло не случиться. И истинно только то, что необходимо. Дважды два истинно, H2O — тоже. А Христос... случайная история, его могло не быть, и вся традиционная европейская нравственность летит тогда к черту, и вся наша привычная картина мира тоже — случайная мутация, не более того. — Денисов замолчал, и все молчали. Он не выдержал, полюбопытствовал: — Ну как? Правда просто?
— В литературе твой простой случай уже описан, был уже человек по фамилии Базаров, — сказал Костя.
— Твой Базаров идиот, он умел только лягушек резать. Решают не лягушки, а философская необходимость.
— Валентин Петрович правильно говорит.
— Нонна, не вмешивайтесь не в свой разговор, — брюзгливо перебил ее Цветков. — Значит, ты полагаешь, что оперируешь философскими категориями, любопытно...
— Дорогой, — обрадовался Денисов, — а ты до сих пор не понял? Танюша знает, без философии я не стал бы экспериментатором экстракласса, в этом ты мне, надеюсь, не можешь отказать?
— Это не аргумент, — ответил Цветков мрачно.
— Допускаю, — миролюбиво согласился Денисов, — вполне, но вот тебе аргумент: стал бы я сутками сидеть в лаборатории, если бы не был уверен, что логика эксперимента — это логика мира.
— Вот это уже серьезнее, это аргумент: на что человек тратит жизнь.
...А Таня молчала: может быть, впервые за десять лет мужчины выясняли отношения, странным, диковинным образом доказывая друг другу нечто, что шло над всеми их разговорами, аргументами, над Костиным неодобрительным молчанием. Они доказывали друг другу свою необходимость, полезность и правоту. Все так, но наука, к которой принадлежали они оба и которой оба — каждый на свой лад — верно служили, неуловимо менялась в последние годы; та самая парадигма, уличная молва, зашаталась, засомневалась в своих оценках, похоже было, что в этой самой парадигме, в самых недрах ее, нарождались новые общие места, копились качественно иные сплетни.
Денисов верил только в эксперимент, и Наталья у них в лаборатории, и Виктор, и Ираида Павловна ничего, кроме эксперимента, не признавали, а их мудрый, старый, дышащий на ладан шеф лишь посмеивался в ответ, когда они на совещаниях побивали друг друга цифрами и фактами, и только молодо играл бровями, словно пытался намекнуть, что возможны и другие пути, другие способы изучения человека. Он изредка взглядывал на Таню и тут же отводил глаза, чтобы, не дай бог, она не поняла его намеков, которые он делал скорей самому себе, вполне достойно соблюдая все правила игры в сугубо инструментальную, оснащенную техникой эксперимента науку об изучении природы человека. Внешне шеф согласен был расщеплять эту природу на кусочки и изучать их по отдельности, условившись с коллегами полагать, что эти отдельные кусочки, собираемые вместе, как в игрушечном конструкторе, и есть живой человек со всеми своими тайнами, радостями, болями и страданиями... Они, старики, договорились об этом слишком давно, когда Тани еще на свете не было, и объявили все это наукой психологией, и игру эту придется продолжать до тех пор, пока... пока не изменится общая парадигма. Но ведь она уже менялась не раз и не два, и уже были времена, когда неприлично было ссылаться на эксперимент. Был период в истории науки, когда убедительным казалось лишь то, что подкреплялось авторитетом Аристотеля. Эксперимент же, любой, искренне презирался. Он считался опасным, даже вредным. Микроскоп для XVI века — это дурной тон, это все равно что сейчас встать, допустим, на семинаре у Капицы и объявить: «Я в это верю, потому что видел это во сне». В XVI веке смеялись над безумцами, которые говорили: «Я видел это в микроскоп». В микроскоп, какая наивность! Какая лженаука!
Но парадигма в последние годы и впрямь пошатнулась, это почувствовали старики биологи, об этом догадывается молодежь, которая не зря потянулась к гуманитарии, это предвещал Бахтин, написавший, что современная наука нуждается не в точности, а в глубине. Может быть, Таня как-то и переиначивала для себя слова человека, чьи работы, чей жизненный подвиг безмерно уважала, но точность в науке перестала выигрывать, это ощутили многие, и не случайно, видимо, так болезненно защищал ее Денисов. Ему без точности не обойтись, его область знаний на этом построена, но, защищая свое, кровное, он в запальчивости безмерно расширял границы, науке подвластные...
Так, может быть, слишком тяжеловато, то есть по-своему, по-научному, думала Таня, слушая денисовские пассажи о шатрах, домбрах, кочевьях — цивилизации, сложившейся по восточному типу.
Денисов между тем пил рюмку за рюмкой, и Костя от него не отставал, и Нонна... Может быть, они слишком много выпили, а Таня, задумавшись о своем, этого не заметила?
...И тут пошел дождь, громкий, обильный, и не слышны стали шумы за окном, и замолк Денисов, и тут раздался гром, редкий в середине сентября.
— О богохульник, о безумец! — воскликнул Цветков. — Ты навлек на нас громы и молнии, гнев господень. Что с ним сегодня, Танечка?
Дождь шумел, бил в стекла, воду заливало в форточку. Таня пошла закрыть окно в своей комнате. И в комнате своей показалось Тане что-то не так. Тахта была не прибрана: подушка вздыблена вверх, пододеяльник торчал из-под пледа. Может быть, это Нонна отдыхала, вернувшись? Вряд ли, у нее была своя постель в кабинете Денисова. И кресло не так развернуто к окну, словно в спешке его толкнули небрежно, и занавески задернуты. Утром Таня их раздвинула, она глядела в окно, провожая Петьку: мальчик с ранцем, бегущий в мир, где мать никто, из этого окна Петю дольше всего видно... нет, она просто устала, кажется все, наверное... не может быть. А почему не может быть? Почему Денисов так смутился, когда ее увидел? Зачем так наступателен в разговоре? Захотел понравиться аспирантке? Отгородиться от жены? Все невозможно в его словах для Тани, и все оскорбительно, и Денисов это знал, — младенцы, убить, Иуда, Ирод, слезинка ребенка...
А дождь все шел, не успокаивая, и совсем темно стало за окном, и от слабости кружилась голова. Наконец Таня поднялась со своего старенького скрипучего кресла: ей уже важно было понять, что же на самом деле происходило сейчас на кухне.
...А на кухне происходило все то же. Дождь успокоился и стучал в стекла печально и размеренно, словно собрался на всю жизнь. Костя совсем сник, Денисов был оживлен и смотрел победителем, Нонна глядела на него с прежним восторгом, так показалось Тане. И снова длился тот же разговор: Голгофа, Варавва, Гефсиманский сад, — слушала Таня, как в тумане... брак, семья, ваши цифры, ваши разговорчики, ваша нравственность, выпьем еще, хрен с вами, за вашу нравственность...
Таня глядела на мужа так внимательно, как не глядела, возможно, со времен знакомства: неужели это могло произойти? И почему именно с этой девицей, малопривлекательной, ординарной? Впрочем, что понимают в таких делах женщины? Да ничего. Неужели все-таки это случилось? Поспешно, воровато, и они, наверное, еще разговаривали при этом, и сейчас Нонна вела себя легко и непринужденно. Наверное, даже предупредила Денисова: «Будем считать, что ничего не произошло», и он согласился, как-нибудь так, в своем стиле: «Вот и чудно», а она в ответ: «Мне было интересно с вами, Валентин Петрович!» — «Практический интерес?» — поинтересовался Денисов. «Да», — наверное, ответила она. А Денисов не спустил: «Вы же в своей психологии теоретик, экспериментатор вы только в постели?» А Нонна засмеялась и выдала что-нибудь в таком роде: «Вы меня не осчастливили, между прочим, и ничего нового я от вас не узнала, и вообще я спешу, мне нужно в библиотеку, у меня там диссертации заказаны» — что-то в этом духе она обязательно ему приврала. И тут Денисов, наверное, растерялся: «Вы сами дали мне понять». — «А зачем было понимать?» — спросила Нонна.
В самом деле, зачем было мужу понимать, думала Таня, зачем... А потом он, наверное, лежал в Танином постели, закрывшись одеялом до подбородка. Таня любила цветное постельное белье, сама его шила, ситец, майя, сама обшивала тесьмой и жалела отдавать в прачечную — яркое, веселое, чтоб всегда было ощущение праздника. Она увлекалась историей русского быта и по мере сил населяла ею дом. А Валентин с этим ее увлечением боролся и даже стеснялся немного своего пестрого, не совсем такого, как у всех, дома. А тут, наверное, лежал, спрятавшись в Танин уют, в ее заботу. Таня вспомнила вдруг, как, проснувшись однажды ночью, он увидел ее сидевшей под лампой с тесьмой и очередным полотнищем на коленях и начал кричать, что она себя не щадит, нечего экономить, спать надо, а не мучиться дурью, утром ей будет плохо, за тридцать перевалило, не девочка уже, прошли те времена, все эти изыски лично ему ни к чему, деньги есть и можно купить обыкновенное белое белье, завтра же сам пойдет и купит. Он кричал, а Таня глядела на него и молчала, и только легкая гримаска страдания прошла по лицу и поспешно исчезла, и он схватил ее за руки и поволок спать, и все было хорошо.
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Юность, 1974-8 - журнал «Юность» - Советская классическая проза
- Набат - Цаголов Василий Македонович - Советская классическая проза
- Где-то возле Гринвича - Олег Куваев - Советская классическая проза
- Ардабиола (сборник) - Евгений Евтушенко - Советская классическая проза
- Свет-трава - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Безымянная слава - Иосиф Ликстанов - Советская классическая проза
- Голос и глаз - Александр Грин - Рассказы / Советская классическая проза
- Алба, отчинка моя… - Василе Василаке - Советская классическая проза
- В бесконечном ожидании [Повести. Рассказы] - Иван Корнилов - Советская классическая проза