Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я продолжал стоять посреди широкого поля, когда отец вскочил на коня и исчез за скалой, словно его поглотил серый камень.
Длинная послеполуденная тень, хмурая душа скал ползла по полю, затемняя его, она прошла и по мне, повсюду окружала меня, а солнечный свет бежал от нее, ускользая к другой горе. Ночь еще далеко, это лишь ее ранний предвестник, нечто зловещее в этом угрюмом предвестии. Ни души нет на разделенном на две половины поле, пустынны обе его стороны, один я стою в этом пространстве, которое поглощает тьма, мелкий в замыкающемся просторе, охваченный смутной тоской, что несет моя извечная душа, чужая, а своя. Я один в поле, один во всем мире, беспомощный перед тайнами земли и безмерностью неба. И вдруг откуда-то от гор, от домиков, стоящих в сторонке, послышалась чья-то песнь, прорвалась по солнечному пути к моей тени, словно спеша мне на помощь, и в самом деле освободила от мгновенных и беспричинных чар.
Мне не удалось избежать непрошенного внимания Хасана. Свежий, улыбающийся, в голубом минтане[20], с подстриженной мягкой бородкой, благоухающий ягом[21], он словно стряхнул с себя три месяца путешествия, вонь скотины, пота, постоялых дворов, пыли, грязи, позабыл о брани, о горных перевалах, об опасных речных переправах; он сидел с хафизом Мухаммедом на верхней террасе над рекой, точно молодой ага, избалованный жизнью, не требующей от него ни усилия, ни мужества.
Я застал их за беседой. Этот гуртовщик и бывший мудерис умел побуждать хафиза Мухаммеда делиться своими знаниями, чтобы иметь возможность возражать ему, шутя, не придавая значения ни тому, что услышал, ни тому, что возразил. Я всегда удивлялся, как в несерьезных беседах он находил разумные основания, облекая их в безумную форму.
Когда мы поздоровались, Хасан спросил:
– Ты что-нибудь узнал о брате?
– Нет. Завтра пойду снова. А как тебе ездилось?
Так-то лучше, мои заботы пусть со мной и остаются.
Он произнес несколько обычных фраз о своем путешествии, пошутив, что он всегда зависит от воли божьей и от норова скотины и соответственно подчиняет им свою волю и свой характер, а потом попросил хафиза Мухаммеда продолжить свой рассказ, весьма любопытный и весьма сомнительный, о возникновении и развитии живых организмов, проблеме, имеющей значение вплоть до тех пор, пока таковые существуют, и подходящей для дискуссии, особенно в ту пору, когда дискуссии нет и когда мы умираем со скуки, соглашаясь во всем.
Хафиз Мухаммед, который три месяца отмалчивался или говорил о самых обыкновенных вещах, продолжал рассказывать о возникновении мира странно и неточно, не по Корану, однако созданная им картина была занимательной, взятая из бог весть какой прочитанной им среди многих книги, одухотворенная его фантазией, искрящаяся огоньками уединенных страстей, когда мир рождался и погибал в его болезненных видениях. Это походило на богохульство, но мы уже привыкли к нему, почти и не считая его настоящим дервишем, он завоевал себе право быть безответственным, самое прекрасное и реже всего встречающееся право в нашем ордене, и не видели ничего вредного в том, что он иногда говорил, поскольку не очень-то это и понимали.
Мне представлялось странным, трудновообразимым, когда некий простодушный ученый толковал о рождении мира какому-то острослову-озорнику, несерьезному добряку, бывшему алиму[22] и теперешнему торговцу скотом и гуртовщику. Словно бы сам шайтан постарался свести двух этих людей, не имевших между собой ничего общего, и завязать разговор, который трудно было ожидать.
Этот молодой человек всегда снова и снова поражал меня какой-то внезапностью, которую нелегко было ни объяснить, ни оправдать. Умный и образованный, он все делал необычно, вне рамок того, что можно было предположить. Он окончил школу в Стамбуле, бродил по Востоку, был мудерисом в медресе, чиновником Порты, офицером, все бросил, почему-то переселился в Дубровник, вернулся домой с каким-то дубровницким купцом и его женой, говорили, будто он влюбился в эту белокожую черноволосую латинянку с серыми глазами, которая сейчас живет со своим мужем в квартале латинян, потом судился со своим дальним родственником, присвоившим его имущество, и отказался от иска, увидев, сколько ртов кормит этот бедняга, затем женился на дочери этого дальнего родственника, которую навязали ему, чтоб таким образом как-то вернуть долг, а потом, увидев, чем его осчастливили, убея ал очертя голову, все бросив в своем доме, и занялся торговлей, отправляясь, к ужасу семейства, и на Восток и на Запад. Как ему удалось соединить все эти занятия, что тут было его, сказать трудно. Ничего, смеялся он сам, но жить чем-то нужно и, в конце концов, не все ли равно чем. Он был слишком болтлив для чиновника Порты, слишком неукротим для мудериса, слишком образован для гуртовщика. Толковали, будто его удалили из Стамбула, ходило много рассказов о его благородстве, равно как и об отсутствии такового, о его исключительных способностях и о полнейшем их отсутствии; его называли безжалостным, когда он начал тяжбу, и дураком, когда от нее отказался; одни называли его бесстыдником за то, что он живет с дубровчанкой, втайне от простака мужа, другие считали простаком его самого, поскольку дубровчанка и ее муж на нем наживались. Пропущенный через мелкое сито сплетен, удобная цель для сотен любопытных гадателей, особенно вначале, пока к нему не привыкли, он на все махал рукой, ему было безразлично, как и все в жизни. Он общался со всеми, беседовал с мудерисами, торговал с купцами, кутил с босяками, шутил с подмастерьями, равный всем во всем, чем он занимался, и опятьтаки неудачник во всем.
Мне не хотелось говорить с ним о брате, он был бы огорчен – ненадолго, рассер?кен – ненадолго. Меня мучил и вчерашний разговор с его сестрой. Я желал бы, чтоб Хасан не появлялся.
К счастью, он был не навязчив. И к счастью, его интересовал разговор, который шел. Так я смогу все отложить.
Влажность и тепло – источник жизни, говорил хафиз Мухаммед. Из гнилой сырости, где они долго обитали, сначала произошли живые существа, без форм, без членов, палочки и зернышки, в которых тлела жизненная сила, они передвигались во мраке своей слепоты, плутая без цели и смысла, обитая в воде, выбираясь на сушу, закапываясь в ил. Так прошли тысячи лет…
– А бог? – спросил Хасан.
Это был шутливый, но серьезно поставленный вопрос. Хафиз Мухаммед не пожелал его услышать.
– Тысячи лет так прошли, крохотные, беспомощные существа изменялись, одни привыкали к суше, другие к воде. Они появлялись слепыми и глухими, без рук, без ног, без чего бы то ни было на себе, и все возникло после длительной практики и многих попыток.
– А бог?
– Бог так хотел.
Он вынужден был это сказать, хотя это звучало неубедительно, но хафиз Мухаммед скорее отклонял неприятное препятствие неприкосновенным общим рассуждением, чем отвечал на вызов.
Меня удивило поведение и того и другого. Хафиз Мухаммед в самом деле отрицал божье участие в сотворении мира, а Хасан лишь шутливо указывал ему на это, не желая доводить дело до конца или использовать преимущество, которое мог получить без труда.
Я знал, это были несколько видоизмененные теории греческих философов, а Ибн-Сина передал их в своих сочинениях на арабском языке. Согласно этим теориям, человек постепенно становился тем, кто он есть, медленно приспосабливался к природе, подчиняя ее себе, единственное обладавшее сознанием существо. Поэтому природа для него больше не представляет тайны, а окружающее пространство не является неведомым, он овладел им и одолел его, пройдя огромный путь от червя до хозяина земли.
– Плохой хозяин, – улыбнулся Хасан.
Вокруг этого начался спор и завязалась дискуссия: люди скверно устроили сей мир, утверждал Хасан, не сердясь за это на них. А хафиз Мухаммед не соглашался и в своих доказательствах дошел даже до зарождения мира.
Сотню возражений можно было сделать на все, что говорил хафиз Мухаммед, от объяснения начала живых существ, произошедшего само по себе, до утверждения, будто человек хозяин земли почти независимо от божьей воли. Но, вмешавшись в беседу, я не стал упрекать его за эти огрехи, мне казалось смешным спорить по поводу общеизвестных истин. Для меня важнее было другое: неужели не кажется наивным суждение о том, будто человек удобно разместился на земле и будто здесь его настоящий дом?
Пространство – темница для нас, говорил я, вслушиваясь в эхо своих неведомых мыслей, неожиданно внося пламя в мертвый и ненужный до тех пор разговор. Пространство овладело нами. Мы владеем им лишь постольку, поскольку глаз может охватить его. А оно нас утомляет, пугает, зовет, гонит. Мы думаем, что оно видит нас, но ему нет дела до нас, мы утверждаем, что владеем им, но мы лишь пользуемся его равнодушием. Земля не расположена к нам. Громы и волны не за нас, мы лишь в них. У человека нет своего настоящего дома, он лишь борется за него со слепыми силами. Это чужое гнездо, земля могла бы быть средоточием чудовищ, которые оказались бы в состоянии бороться с бедами, что она предоставляет в изобилии. Или ничьей. Но но нашей.
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Прекрасные и обреченные. По эту сторону рая - Фрэнсис Скотт Фицджеральд - Классическая проза
- Большой пожар - Рэй Брэдбери - Классическая проза
- За что мы проливали кровь… - Сергей Витальевич Шакурин - Классическая проза / О войне / Советская классическая проза
- Летняя гроза - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Всего лишь скрипач - Ганс Андерсен - Классическая проза
- Пожар - Алексей Ремизов - Классическая проза
- Дон-Коррадо де Геррера - Гнедич Николай Иванович - Классическая проза
- Когда дым застилает глаза: провокационные истории о своей любимой работе от сотрудника крематория - Даути Кейтлин - Классическая проза