Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время шло. Здесь оно не имело привычных черных стрелок, звонков, гудков и обеденных перерывов. Не было здесь даже дня и ночи – только период сна и так называемое бодрствование.
Брыкин привыкал. Привык он ко тьме, в которой, как ни странно, можно было видеть (старичок-сосед называл это зрением души), и главное – привык к мысли, что умер. Теперь он ждал только одного: когда сгниет труп. Тот же старичок объяснил: когда распадется бренное тело, высвободится душа, и Брыкин свободно сможет передвигаться. В пределах кладбища, конечно. И по утрам Брыкин рассматривал это самое тело, но распадалось оно, проклятое, медленно. Он жаловался на это соседям.
– За все нас ждет расплата,– говорил Виктор. – Пил? Теперь страдай. Может, с тобой еще прижизненное бальзамирование произошло. Может, ты еще мумией станешь.– И, помолчав, добавлял: – Да не спешите! Лично я вам завидую – есть человеку куда стремиться, чего ждать. А потом ведь и этого не будет.
Виктор был ближним соседом Брыкина. Дальше лежали тот самый старичок с супругой. Старичок, Иван Петрович Энн, был профессором-историком в местном институте, а Вера Эдуардовна – просто спутницей жизни. У каждого было свое занятие: профессор философствовал, Вера Эдуардовна искала общества. С этой целью она и уговорила Жана поменяться могилами с кем-то из новоприбывших. Надо сказать, что все души жили в своих могилах, только Виктор из сображений протеста ночевал в одном гробу с молчаливой богобоязненной старушкой, шокируя Веру Эдуардовну каждый вечер одной и той же фразой: «А ну, бабуся, подвинься!..» Виктор был аспирантом на кафедре истории, стало быть, коллегой профессора. Его сбила мусорная машина в январе 197… года, когда он шел защищать кандидатскую диссертацию. Этим невезением и объясняли на кладбище его невыносимый характер.
Где-то неподалеку от Брыкина покоился прах лектора-атеиста Кузьмы Алексеевича Петровского. Но Петровский молчал. Молчал уже пятый год: бессмертие души никак не укладывалось в систему его мировоззрения. Упорство это Виктора почему-то бесило. Утро обычно начиналось так: в мертвой тишине вдруг раздавался ерничающий голос:
– Многоуважаемый ученый му-уж! Кузьма Ляксеич! Добренького вам утречка на том свете!
– Виктор Андреевич! – вмешивался профессор.– Не стоит смеяться над убеждениями. Их осталось слишком мало.
– А ну вас к лешему,– огрызался Виктор и уходил к монаху.
Монах этот, похороненный здесь еще в шестнадцатом веке, был любимцем мужских душ и предметом показной ненависти – женских. Свои анекдоты из монастырской жизни он, похоже, выдумывал сам, во всяком случае, за четыре века ни разу не повторился.
К монаху не ходили только профессор и атеист. Атеист, значит, по убеждению, а профессор побаивался Веры Эдуардовны. Зато каждое утро он неизменно, подражая Канту, отправлялся на прогулки. А профессорша в это время изводила Брыкина разговорами: Брыкин ей нравился своей неиспорченностью.
– Ко всему привыкают, дорогой Иван Семенович, ко всему. Вот когда скончался Жан, я буквально не находила себе места. Но потом… потом мне подарили кота и я привязалась к нему, как к родному. Я даже звала его Жаном – в память о муже. Умирая, я просила положить со мной его фото, так и написала: «Мордашку моего пушистого друга». А они усыпили его в лечебнице. Бедное животное! Вы слышали, этой ночью он опять кричал. Он отчаялся найти меня здесь.
– Ну да, – соглашался Брыкин. – Как найдешь-то…
– И после этого мне будут говорить, что у животных нет души! – восклицала Вера Эдуардовна. – Пусть они чувствуют не так глубоко, пусть любят не так, как мы, но…
– А если он вас найдет, он кончит орать? – спрашивал Брыкин.– Уж больно жалостно орет.
– А я ему так и высказала: кончай орать. Кончай орать, говорю, и – все. Я от своего бурелома такого добра во как натерпелась, еще тебя слушать! Да провались ты, говорю, к монаху и с квадратными метрами со своими! Не больно заплачем, говорю! – сказал кто-то рядом…
– Душа…– продолжала профессорша.– Привыкнуть можно ко всему, но… Знаете, Иван Семенович, к чему никогда не сможет привыкнуть женщина, а?
– Ну?
– Не знаете? Ах вы, шалунишка! А подумайте?
– Не знаю,– честно сознался Брыкин.
– Женщина,– выговорила Вера Эдуардовна,– никогда не сможет смириться с невозможностью любить, чувствовать..Даже после смерти. Вы меня поняли? Нет, вы поймите меня правильно! – добавляла •она, когда Брыкин выжидательно замолкал.– Я говорю о высшей стадии любви, о слиянии душ. А душа… Вы курили, Иван Семенович?
– Ну,– отвечал Брыкни.
– Так вот душа – вы скоро сами сможете убедиться – она как огонек сигареты, маленькая красная точка во тьме. Одни души ярче, другие – тусклее. Тут один ходит, так у него вообще едва светится. Он говорит, это потому, что у него душа пятью бандитскими пулями прострелена, а я считаю – надо быть менее грубым. А вы представляете, Иван Семенович, какие души в Александро-Невской лавре! Это же целое сияние!.. Так, знаете, хочется любить человека! Уважать! А здесь, извините, окурки какие-то… Да еще с одышкой.
Она имела в виду купца Богатикова, который уже несколько раз приходил к Брыкину шептаться насчет обмена. («Ни в коем случае не меняйтесь,– говорил Виктор.– У него могила сырая, и в стенах земляные жабы живут».)
Про дела душевные профессорша рассуждала подолгу. Оказывается, самая большая душа на кладбище была у какой-то гимназистки – размером примерно с металлический рубль и такая же круглая, но, по словам Веры Эдуардовны, не было в этом ничего, кроме банальщины и абсолютного отсутствия вкуса. Лично ей, Вере Эдуардовне, нравились у женщин строгие и скромные очертания души, а у мужчин – души ярко-красные и немного вытянутые. У профессора, возможно, излишне темновата, но, учитывая его возраст…
Надо сказать, с профессорской душой после смерти произошла странная метаморфоза: он излечился от тяжкого речевого недуга. Дело в том, что года за три до войны профессор ни с того ни с сего начал заикаться. Что-либо разобрать в его лекциях стало практически невозможно, и в институте поговаривали даже, что Энну придется оставить кафедру. Но все обошлось, и профессор еще целых десять лет трудился на благо науки, хотя, конечно, о переезде в Ленинград не могло быть и речи. Теперь же профессорская душа разговаривала без малейшего намека на заикание. И эта ирония судьбы вызывала у Веры Эдуардовны тайную неприязнь к мужу.
Раза два заявлялся сиплый с каким-то другом, который, когда говорили про водку, чмокал губами и ругался, но тихо, интеллигентно. Вдоволь наругавшись, они уходили, растравляя друг друга по пути разговорами:
– А нальешь его, гада, до краев!.. Он, гад, аж ртутью блестит, гад!
– А вот под огурчик, Пал Палыч, под огурчик!..
– И не сразу, а так, с перетягом, чтоб плескалась тама…
– Не скажите! Намного лучше, когда струечкой – з-зинь!..
Холодно было. А под вечер Брыкину становилось еще и тоскливо. Как-то он долго и нудно думал, не откликаясь на вопросы соседей. Потом спросил сам:
– Это, значит, сколько же мы будем тут лежать?
Професор вздохнул и ответил:
– Я понимаю вас… Буду откровенен. Перемен ждать не приходится. Вряд ли это вообще когда-нибудь кончится…
– Как же, батюшка! – встрепенулась молчаливая старушка, сожительница Виктора.– А Страшный суд как же?
– По-моему, он уже свершился,– опять вздохнул профессор.
Ночью на кладбище снова орал заблудившийся кот.
***Понемногу становилось теплее. «Весна, наверно,– думал Брыкин.– Наверно, весна». И представлял, как дочка в розовом пальтишке бегает.
Брыкин распадался. Атеист молчал. Профессор ходил на философские прогулки, и Вера Эдуардовна утверждала – Жан на пороге открытия. И оказалась права: однажды утром профессор публично изложил две гипотезы. Первая состояла в том, что бессмертие душ на данном кладбище обусловлено особыми свойствами почв данного кладбища. Эта гипотеза не понравилась никому и прежде всего Вере Эдуардовне: она шла вразрез с ее мечтами о лавре. Вторая гипотеза была интересней: профессор предполагал, что все они подвергнуты эксперименту, который проводится внеземными цивилизациями. Цивилизации исследуют земной разум в экстремальных условиях.
– А у нас – сплошная ругань, бескультурье! – всполошилась профессорша.– Что они подумают о нас, Жан!
– В научном стиле профессора,– пробубнил Виктор.– Проверить достоверность невозможно.
– Сволочь,– громко и без всякой связи сказал сиплый. Но у него на это были свои причины…
Однажды утром там, наверху, начали рыть могилу. В необыкновенном возбуждении сиплый обегал все кладбище, созывая друзей, а когда один копальщик предложил сбегать за бутылкой, сиплый прямо-таки взвизгнул от удовольствия. Потом наверху раздался топот трех-четырех пар ног. Все дальнейшее, весь печальный обряд прошел в полном молчании – опустили, закопали. Слышалось только покряхтывание, а потом мужской голос спросил: «Лопаты наши? Забирать?» – и шаги стали удаляться в ту сторону, где уже урчал автомобиль. Только тут сиплый понял, что выпивки не будет. Он издал какой-то скулящий звук и даже не выругался.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Небо падших - Юрий Поляков - Современная проза
- Я буду тебе вместо папы. История одного обмана - Марианна Марш - Современная проза
- Холодно-горячо. Влюбленная в Париж - Юмико Секи - Современная проза
- Явление чувств - Братья Бри - Современная проза
- Москва-Поднебесная, или Твоя стена - твое сознание - Михаил Бочкарев - Современная проза
- Бессердечная - Сара Шепард - Современная проза
- Любовь к ближнему - Паскаль Брюкнер - Современная проза
- Дивертисмент N VII, Иерихонские трубы - Хаймито Додерер - Современная проза