Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много лет спустя… впрочем, можно точно сказать, через сорок лет мы с Дулей перевели текст, написанный Локтевым в конце тридцатых годов, — Локтева взбесило замечание Альберта Эйнштейна, что Бог не играет в кости. Эйнштейн спорил, кажется, с Нильсом Бором. Физики говорили о физике. Локтева она не интересовала. Для него хаос был не научным понятием, а личной судьбой. «Бог не играет в кости? — возмутился он. — Да Он ничем другим и не занимается! Но у кости, которую Он бросает, имеется лишь две грани: „да“ и „нет“, наличие и отсутствие, плюс и минус, единица и ноль. Сколько раз Он бросит кость, столько цифр будет в Его числе, записанном в двоичной системе счета. С каждым броском число удлиняется, увеличивается количество разрядов, из которых оно состоит, независимо от того, выпадает ноль или единица. У Бога есть время, и кость бесконечно выдает все цифровые эквиваленты бытия. Бог при этом не знает, какие из чисел обладают свойством бытия, а какие не обладают. Для Него это не имеет особого значения. Он знает свое — бросает кость, удлиняет цепочку разрядов в числе. Единицы и нули продолжают выскакивать, как в счетчике. Числа, состоящие из них, тянутся бесконечным приращением разрядов, ветвятся и переплетаются. Одни из чисел обладают свойством осуществимости, другие не обладают. Но и те, другие, не являются пустыми фишками в этой игре: они обеспечивают вариантность существования тех, которые обладают свойством осуществимости. Если осуществимость превращается в осуществленность, возникает нечто, записанное в двоичном исчислении, материя, обреченная стать очередной бесконечной вселенной, поскольку нули и единицы продолжают прибавляться, а Бог не думает остановиться. Так появляемся мы, такое же случайное число, как любое другое, потому что все в этой бесконечности случайно, и порядок — такая же случайность, как любая другая. Неслучайно только одно: разница между единицей и нулем. Что она такое? Энергия? Единица информации? Время? Она доступна нам то в одной, то в другой, то в третьей своей ипостаси, но никогда — сразу в трех, а количество ее ипостасей, неведомых нам, равно бесконечности, и кости бросают самые разные боги, не играет же Бог, этот иудейский дурачок, с самим собой».
Локтев посмеялся бы над самой попыткой рассказать о живом человеке, Ольге Викентьевне Литвинчук. Где-то он даже написал: «Нас нет. Боги есть, а нас нет». Сергей Павлович, психолог судебно-медицинской экспертизы, не мог описывать абстракции и туманности. Он должен был дать заключение о конкретном человеке, и он не мог сказать: «Нас нет».
Говорить с посторонними людьми о своих выводах в экспертизе он не хотел. Может быть, его удерживал какой-нибудь неписаный закон врачебной или судебной этики, а может быть, существовал и писаный закон не разглашать служебные дела. Эксперт отмалчивался или бросал что-нибудь неодобрительное.
У Сергея Павловича уже возникло стойкое предубеждение против Ольги Викентьевны. Мне казалось важным преодолеть его. Это было единственное, что я мог сделать. Папка Локтева так и осталась у меня, я вытащил отрывок о виолончелистке Кизе, прибавил «Холм Астарты» и через Дулю передал Сергею Павловичу с запиской, что это сочинения первого мужа Ольги Викентьевны о ней, и это может пригодиться для экспертизы.
Дуля тогда бывала у Сергея Павловича чуть ли не каждый вечер: у него болела мать, Дуля навещала старушку, единственную интеллигентную женщину в очень простой семье Бутовых и Мустафаевых. Сергей Павлович угощал Дулю восточными сладостями и зеленым чаем, а про сочинения Локтева не упоминал.
Как-то я, зайдя за ней, спросил о них.
— Да, да, — сказал эксперт, изображая простака, — спасибо, Наум, я только не понял, зачем ты мне их дал.
— Я думал вам… для психологической экспертизы… понять человека…
— Что понять?
— Разве вам не надо ее понять?
Сергей Павлович рассматривал меня, сощурившись.
— Как ты думаешь, она убила или не убила?
— Я не знаю, но…
— Тебе, как я понял, все равно.
Я смутился:
— Ну, есть же для этого прокурор…
Он выдержал паузу и не дождался ответа.
— Ты мне книжки прислал, косвенно действуешь на следствие, чтобы приговор был помягче. Как можешь, потакаешь убийце. Потому что она в твоих глазах хороший человек, а Толя — плохой. Само по себе убийство тебя не ужасает.
— А вас ужасает?
— И меня ужаснуть трудно. Умышленное убийство — дело случая. С каждым может случиться. И прочитанные книжки не помогут, и Париж, и муж-философ. Этой новости в обед сто лет. Твой Локтев, мне кажется, все-таки не Достоевский. Кстати, кто он вообще такой?
Я не мог ответить. Что-то мямлил. Дуля сидела рядом, облокотившись о стол, положив подбородок в ладони. Слушала. Лицо ее ничего не выражало — это она умела.
— Твой Локтев считает, что между хищником и жертвой нет разницы — это его дело. А для судебно-медицинской экспертизы разница есть. Поэтому мы держим подследственных месяц в отделении. У Кобзевой началось то, что психиатры называют «ложное слабоумие». Она сидит на кровати и просовывает ноги в рукава кофточки.
Мне стало нехорошо. Дуля испуганно взглянула на меня, увидела, что я в порядке, и спросила:
— Почему ложное?
— Настоящее слабоумие приходит навсегда, а ложное на время. Человек перестает впускать в сознание реальность, чтобы сохранить самооценку. Это защитный механизм. Она отбросила разум, чтобы сохранить гордость. Гордость важней разума. Твой Локтев где-то об этом пишет. Потом разум вернется.
Я не поехал на суд вместе с отцом, которого вызвали как свидетеля. Выйдя из дому раньше, доехал автобусом до места и бродил вокруг. Скучно и бедно тянулись двухэтажные многоквартирные домики из белого кирпича и гнилые сарайчики. Остатки огородов доползали до овражистого пустыря, над которым, как средневековый замок над пропастью, высилось здание районного суда с колоннадой перед парадными дверьми, похожее на провинциальный театр. Только за колоннами по обе стороны дверей были не афиши, а вывески с золотыми буквами.
Людей на крыльце было много, тетки в драповых пальто на вате, в платках или фетровых шляпках, мужики в ушанках, — перед делом Ольги Викентьевны слушалось какое-то другое, обычная молодежная драка, которая на этот раз кончилась убийством.
Как всегда, я сторонился толпы, и, избывая время, замерзая, шатался по плохо убранным пустым улочкам. Домики стояли редко, некоторые были по окна в снегу, стекла казались черными, а в окнах второго этажа отражался закат. Я ждал чуда. Может быть, даже внезапной смерти Ольги Викентьевны до начала суда. Это было бы облегчением.
Замерз и вбежал в здание согреться. Оказался в хмурой и нервной толпе, где вот-вот грозила вспыхнуть драка. Слонялся, ища укромный уголок. Увидел, что какие-то люди входят в зал, тихонько заглянул в дверь. Там были ряды, как в кинотеатре, задние возле двери — пустые. Юркнул внутрь и сел. Опрашивали участников драки, мальчишек, — кто бил, кто не бил, кто где стоял. Мальчишки явно врали, кто испуганно, а кто нагло.
Там, в том зале, не было хаоса. Был порядок, который никогда, может быть, не прерывался на протяжении тысячелетий и никогда не прервется, не замутится, не перестанет быть прозрачным — порядок ритуальной иерархии, где сильный бьет слабого, и из этого порядка не выпадала женщина, скинувшая дешевое пальто на сидение, с которого встала, оставив на шее коричневый пуховой платок поверх черного платья, худая, с впалыми щеками, с волосами, затянутыми узлом на затылке, школьная учительница или простая тетка с шарикоподшипникового, похожая на школьную учительницу, которую подвела к кафедре крашенная губастая толстуха, и которая безразлично сказала:
— Моя жизнь кончилась.
Слушанье дела Ольги Викентьевны происходило в другом зале, полупустом. Дотошно выясняли обстоятельства, установили, что кислотой Ольга Викентьевна собиралась снять ржавчину с железного замка на своей сумочке, потом молодой прокурор в форме стал задавать ей вопросы, Галина Николаевна все время протестовала, возмущалась и как бы мешала судье работать, а Ольга Викентьевна отвечала спокойно и немногословно, замолкала, когда прокурор обрывал ее, терпеливо слушала, пропускала мимо ушей оскорбления, не теряла нити своей мысли и сказала, что убила намеренно, потому что иначе Кобзев оставил бы ее дочь без жилья. Прокурор был деловит и скрывал торжество. Галина Николаевна, хоть и справилась с оторопью, выглядела расстроенной.
Папа в судебных коридорах слишком суетился, а на суде путался, говорил тихо и выглядел глупо. Он подлаживался к Ивану Ивановичу, как раньше подлаживался к Толе. Иван Иванович говорил об Ольге Викентьевне безжалостно и брезгливо, папа невольно впадал в этот тон. А мама дважды радостно сказала разным людям:
— Вы не поверите, но я всегда в ней что-то такое чувствовала.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Не родит сокола сова - Анатолий Байбородин - Современная проза
- ПРАЗДНИК ПОХОРОН - Михаил Чулаки - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Собака, которая спустилась с холма. Незабываемая история Лу, лучшего друга и героя - Стив Дьюно - Современная проза
- Стихотворения и поэмы - Дмитрий Кедрин - Современная проза
- Все проплывающие - Юрий Буйда - Современная проза
- Женщина в мужском мире - Ева Весельницкая - Современная проза
- Случайная женщина - Джонатан Коу - Современная проза
- Свобода и любовь. Эстонские вариации - Рээт Куду - Современная проза