Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Еврейский мальчик, сызмала отличник,
насобиравший сто похвальных грамот
и кавалер серебряной медали,
способный, умница, любимец деканата,
уже открывший пух и прах карьеры,
уже отпивший мутного портвейна
хрущевской оттепели,
сочинитель легких
и нервных молодых стихотворений,
где размешались кровосгустки джаза
на ленинградской мертвенной водице,
где западные узкие наклейки
перешивались на шевьот советский,
но вовсе не стихами, а стежками
суровой рыхлой прозы жизнь скреплялась.
Но это и портрет, скорее групповой, теперь их не расцепить — где тут суровая проза, а где легкий вымысел, да и важно ли это, когда все так схоже? Один из тех мальчиков уехал навсегда, другие свободно пересекают границу, и лишь один Рейн остался бесповоротно, хоть и случается ему посетить такие райские, для прежнего невыездного, места. Суровая рыхлая (лукаво сказано) проза в его стихах притворяется вот-вот зачерпнутой со случайного места, а на самом-то деле отобрана каждая крупинка. И то, что так лукаво притворяется прозой, — уже поэзия, тесно сомкнувшая слова и разместившая их в полном равновесии. Если великий поэт находил поэзию в траве, то городской житель Рейн, дитя кирпичных брандмауэров и душных коммуналок, легко отыскивает сияющие искры среди булыжников и асфальта. И тесная заселенность его стихов вещами — не из любви к их годности, функциональности. Нет, вещи — шляпка, чемоданчик, справка — это следы эпохи, его заметки на ткани бытия. Ему и коммуналка — не Ад, а способ существования. Был и такой:
…кто эту жизнь отведал, тот знает, что почем.
Почем бутылка водки и чистенький гальюн.
А то, что люди волки, сказал латинский лгун.
Они не волки. Что же? Я не пойму, Бог весть.
Но я бы мог такие свидетельства привесть,
что обломал бы зубы и лучший богослов.
И все-таки спасибо за все, за хлеб и кров
тому, кто назначает нам пайку и судьбу,
тому, кто обучает бесстыдству и стыду,
кто учит нас терпенью и душу каменит,
кто учит просто пенью и пенью аонид,
тому, кто посылает нам дом или развал
и дальше посылает белоголовый вал!
Поэт не настаивает ни на чем, он полон терпения и терпимости, просто ему смута и сутолока, бессмысленная жестокость не мешают видеть те начала Добра, без которых спешат обойтись иные торопливые граждане… У поэта — земля устойчива, и стоит — на Добре. Бродский заметил, что, когда он попал к Ахматовой, он был просто шпана. Он имел в виду тот уровень знания и понимания основных законов бытия, на котором он тогда находился. Этим признанием он как бы приносит венок на могилу в Комарове, скрепляет связи времени и культуры. Такое признание, видимо, мог бы сделать и Рейн. Можно сказать, им повезло, этим ленинградским мальчикам, в ранней юности приобщиться к вершине русской культуры.
И сегодня поэт Евгений Рейн закономерно может рассматриваться как явление культуры. Он вырос не из сырой земли и не из босоногого детства, а из окультуренной почвы, из широко и глубоко воспринятой литературы. При этом он рано следовал завету Заболоцкого «Любите живопись, поэты» — не по ученическому почтению, а по душевной склонности, понимал кино как искусство, что, кстати, облегчило ему тернистый путь сценариста. Сам запах мастерской живописца был ему сладок и приятен, и имена кинозвезд минувшей поры в его стихах — не дань забытому времени, а память о собственных привязанностях. И он знает, у кого учился, и вполне осознанно не дает порваться связи времен. Слуцкий когда-то горестно написал: «Умирают мои старики, мои боги, мои педагоги», — Рейн пишет о мертвых, как о живых. О том, как начинающим попал к Слуцкому и Мартынову, и они приняли его как свое будущее. Он из тех, кто крепко помнит свое родство и с годами не освобождается от уз дружбы и ученичества. Посетив комаровское кладбище, он склоняется над могилами друзей, собратьев и над великой могилой с обещанием: «то, что будет еще, навсегда упомянуто». Он хорошо знает, откуда он произошел. Вспоминая свой первый визит к Ахматовой, он возвращается в юность: «как страшно приближаться к русской музе», особенно если видишь за ее спиной поколения стихотворцев, ставших воздухом русской культуры. И отзвуками пушкинского гения бронзовеет строка «и тяжело пожатье и всесильно». Это посещение было встречей с самой судьбой русского поэта: «теперь уже Она вас никогда не пожалеет». Он прикоснулся к Музе, Муза коснулась его, — в путь!
Предыдущим поколениям, тому же Слуцкому, было в известном смысле легче, проще: поэзия стала для них лекарством от сталинизма, ибо требовала всей правды без обмолвок и оговорок. Ни Бродскому, ни Рейну не пришлось истреблять в себе приверженность идеалам социализма: у них ее никогда не было. Их подстерегала другая опасность: опасность — раз так! — разувериться в самих основах бытия, погрузиться в беспросветность. Рейну удалось этой опасности избежать. Скепсис ему чужд, как чуждо гибельное отчаяние. У него другая природа. Бродский еще в юности пообещал приехать умирать на Васильевский остров. Рейн не обещает, для него это само собой разумеется — далеко ли ему ехать? Он здесь живет, здесь прописан и, сколько бы ни колесил по миру, всегда возвращается. Он перелистывает свои воспоминания, путешествуя во временах, от Древнего Египта до нынешней Ордынки, и только годы добавляют печали, потому что привязанности чаще заставляют сердце кровоточить и порождают печали, утяжеляющие жизнь.
Печаль Рейна — это печаль, а не трагедия. Он элегичен: «Но пока, при тебе, в этом мире ни пощады, ни выбора нет»; «То, что было, все же было»; «Вот и все. Я стар и страшен, только никому не должен». У элегии привкус пепла — так много уже унесло ветром, так много позади! И все же он держится на плаву, и держат его — и чувство юмора, постоянное, хотя часто приглушаемое другими мотивами, и романтическая любовь, всегда в прошедшем времени, обозначенная деталями: шляпкой, размытыми красками утра в раме окна, зыбким отражением в воде канала. Любовь, в которую так легко не верить, так легко утопить свои неудачи в мутном тумане
- Говорит Ленинград - Ольга Берггольц - Поэзия
- Стихи - Станислав Куняев - Поэзия
- Стихотворения - Семен Надсон - Поэзия
- Избранные эссе 1960-70-х годов - Сьюзен Зонтаг - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 07 - Александр Беляев - Публицистика
- Всемирный следопыт, 1926 № 06 - Александр Беляев - Публицистика
- Время Бояна - Лидия Сычёва - Публицистика
- Стихотворения - Вера Лурье - Поэзия
- Первая книга автора - Андрей Георгиевич Битов - Русская классическая проза
- Русские символисты - Валерий Брюсов - Критика