Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэма, о которой идет речь — «Возмездие», — и работа над ней продлится еще десятилетие, практически до последних дней поэта. Задумана же она была, по словам автора, в год трех Больших смертей: Комиссаржевской, Врубеля и Льва Толстого. Это 1910 год, но все-таки смерть, послужившая главным импульсом для этого произведения, случилась несколько раньше, на исходе того самого года, в начале которого он потерял сына. (Оно и называлось первоначально «1 декабря 1909 года».) «Всё на земле умрет — и мать, и младость», — написал он как раз между этими двумя смертями. Как в воду смотрел... Вот разве что умерла не мать, умер отец — именно 1 декабря.
Сына тот не воспитывал; жена, родив под присмотром папы с мамой ребенка, отказалась возвращаться к мужу в Варшаву, где он, блестящий специалист, преподавал в университете государственное право. В Петербург наезжал лишь на каникулы или, как говорили тогда, вакации. Это был человек тяжелого нрава, о чем сохранилось лшожество свидетельств обширной родни поэта со стороны матери. Но объективность этих свидетельств может быть поставлена под вопрос, поэтому лучше привести выдержки из малодоступных воспоминаний людей посторонних. Вот что пишет о профессоре Блоке его коллега Евгений Александрович Бобров, бок о бок проработавший с отцом поэта шесть лет. «Все на нем было вытерто, засалено, перештопано. Проистекало это не из материальной нужды, а из чисто плюшкинской жадности и скупости... Он даже экономил на освещении квартиры. По вечерам он выходил на общую площадку лестницы, где горел даровой хозяйский газовый рожок, читал, стоя, при этом свете или шел куда-нибудь в дешевую извозчичью харчевню, брал за пятак стакан чаю и сидел за ним весь вечер в даровом тепле и при даровом свете».
Боброву вторит Екатерина Сергеевна Герцог, с отцом которой нелюдимый, замкнутый, слегка заикающийся профессор Блок дружил — кажется, с ним единственным. «Прислуги у него не было; никто не топил печей, никто не убирал комнаты. На вещах, на книгах, иногда прикрытых газетами, лежали толстые слои пыли... Чтобы впустить немного тепла, он открывал дверь на лестницу или уходил куда-нибудь отогреваться... Белье на нем всегда было не свежее, так что воротнички были уже совсем серые, обтрепанные по краям. Запонки на рубашке всегда отсутствовали, и надето бывало на нем по две и даже по три рубашки. Вероятно, — предполагает мемуаристка, — он надевал более чистую на более грязную или зимой ему было холодно».
Какая противоположность сыну, всегда безупречно одетому, подобранному, совершенно спокойно тратившему деньги, когда они были! Деньги, правда, были не всегда, и, случалось, Блок обращался за помощью к отцу, но получал если не отказ, то строго дозированные суммы. Зато после смерти профессора в его захламленной нищенской квартирке было обнаружено свыше 80 тысяч рублей — сумма по тем временам гигантская. Он экономил не только на сыне, не только на жене (на обеих женах — вторая, как и первая, тоже сбежала от него), но и на себе — на себе даже в первую очередь. Кончилось это трагически. «По свидетельству врачей, — пишет Бобров, — недостаточным питанием он сам вогнал себя в неизлечимую чахотку и уготовил себе преждевременную смерть на почве истощения».
Надо ли говорить, к? лим было отношение Блока к отцу? Тут сказывалось не только органическое неприятие образа жизни отца, но и обида за мать, страдавшую во время недолгой совместной жизни ладно что от скупости мужа («держал жену впроголодь», — пишет ее родная сестра М. Бекетова), но и — нередко — от его кулаков.
Могло ли что-нибудь изменить это устоявшееся с годами отношение и, если да, что именно? Лишь одно — то, что занимало в мировосприятии Блока если не главное, то исключительное положение, пусть даже он и не отдавал себе отчета в этом.
Хотя почему не отдавал? Отдавал... «Смерть, как всегда, многое объяснила, многое улучшила и многое лишнее вычеркнула», — писал он матери из Варшавы, куда приехал, узнав о безнадежном положении отца и, увы, не застав его в живых. А в дороге еще надеялся. В вагоне поезда, мчавшегося в Варшаву, записал: «Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит. А я — в длинном и жарком вагоне, и искры освещают снег».
Долина роз — это не поэтический образ, это неточное название варшавской улицы, на которой располагалась больница, однако поэтическое видение, поэтический ритм здесь уже присутствуют. Позже, в 1919 году Блок в предисловии к поэме назовет ямб, которым написана она, «простейшим выражением того времени». И все же выбор размера не был выбором рациональным, как это следует из предисловия, он явился сам по себе и впервые проступил, незаметно для автора, в той ночной вагонной записи. «Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит...» Это готовые стихотворные строки, причем одна из них практически без изменений перенесена в поэму: «Отец лежит в «Аллее роз», вот разве что не бредит и не дышит трудно, а лежит, «уже с усталостью не споря». И таким он нравится сыну гораздо больше, нежели некрасиво, неэстетично сопротивляющимся смерти, которая медленно стискивает его горло.
Понятие «красиво — некрасиво» может показаться тут неуместным, но его употребил сам Блок. «Я застал отца уже мертвым, — писал он жене сразу после приезда в Варшаву. — Он мне очень нравится, лицо спокойное, худое и бледное». В поэме эта эстетизация смерти, ее преобразующая роль выражены еще явственней. «Отец в гробу был сух и прям. Был нос прямой — а стал орлиный». Орлиный! Это уже безусловное любование, и это, конечно, взгляд не сына, не близкого человека, а художника, поэта. Взгляд человека, у которого достало духу написать: «Люблю я только искусство, детей и смерть». Эти слова не предназначались для печати, он адресовал их матери, но тем искренней, тем исповедальней они звучат. Тем неслучайней... Неслучайность их становится особенно понятной, если вспомнить, где и когда они писались.
Это был все тот же 1909 год — год потери ребенка, которого он с готовностью и душевным подъемом признал своим сыном и на могиле которого он еще не раз побывает. Но все-таки на первом месте стоят не дети, на первом месте стоит искусство — то самое искусство, что окружало его тогда со всех сторон: чета Блоков находилась в Италии. Перед Рафаэлем он, правда, «коленопреклонно скучает», но в Италии, как нигде, есть вещи, в окружении которых ему отнюдь не скучно. «Очень близко мне все древнее, — пишет он матери, — особенно могилы этрусков, их сырость, тишина, мрак. Простые узоры на гробницах, короткие надписи. Всегда и всюду мне близок и дорог, как родной, искалеченный итальянцами латинский язык».
Мертвый, как известно, язык — Блок тем не менее (или правильней сказать, тем более?) знал его в совершенстве...
Но вернемся в Варшаву. Неужто же сына не тронула смерть отца, пусть даже человека, духовно не близкого ему? «Странный человек мой отец, но я на него мало похож», — признался он однажды. А в поэме другое признание, или даже не столько признание, сколько констатация факта. Говоря о себе в третьем лице — как о сыне, приехавшем к смертному одру отца, Блок пишет; «Он по ступенькам вверх бежит без жалости и без тревоги». Мало кто способен на подобную откровенность — в данном случае рке не в личном письме, а публично, на всю Россию, которая жадно ловила каждую блоковскую строку. Просто он по самой сути своей был предельно правдивым человеком, органически не мог не то что соврать, но хотя бы — ради, допустим, хорошего тона — уклониться от высказывания своего мнения, если таковым интересовались.
И уж тем более он не мог не быть искренним в стихах. Да, кончина отца не вызвала ни жалости, ни тревоги, но это еще не всё. Если в «Стихах о Прекрасной Даме» «светлая смерть», которую он «празднует», все-таки условна, то в «Возмездии» она совершенно реальна Тем не менее, сын при виде мертвого отца вопрошает удивленно и разочарованно: «Где ж праздник Смерти?» А дальше, когда описываются похороны, звучит «радостный галдеж ворон».
И все-таки «сын любил тогда отца» — в первый, бесстрастно уточняет поэт, и, может быть, в последний раз. Любил и под воздействием этого нового чувства пересматривал свое отношение к родителю. «Для меня выясняется внутреннее обличье отца — во многом совсем по-новому, — писал он матери после похорон. — Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры». Сын даже пытался, сняв с окоченелой руки, взять на память отцовское кольцо, но «с непокорных пальцев кольцо скользнуло в жесткий гроб».
Можно сказать, что смерть помогла ему обрести отца. Ничего удивительного: по Блоку, смерть — это всегда не только и даже не столько потеря, сколько обретение. Он благодарен ей за это — благодарен настолько, что готов целовать ее след. «Смерть, целую твой след...» — этих слов, правда, нет в окончательном варианте стихотворения («Дух пряный марта был в лунном круге»), но в черновике они присутствуют. Написаны стихи через три месяца после варшавских похорон, в часовне на Крестовском острове; Блок очень редко обозначает место, где создано то или иное произведение, но в данном случае счел необходимым сделать это...
- Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы. - Борис Соколов - Филология
- Набоков - Алексей Зверев - Филология
- Алхимия слова - Ян Парандовский - Филология
- История русской литературы XVIII века - О. Лебедева - Филология
- Ультиматум. Ядерная война и безъядерный мир в фантазиях и реальности - Владимир Гаков - Филология
- История жизни, история души. Том 3 - Ариадна Эфрон - Филология
- Пути развития английского романа 1920-1930-х годов - Нина Михальская - Филология
- «Столетья на сотрут...»: Русские классики и их читатели - Андрей Зорин - Филология
- Готическое общество: морфология кошмара - Дина Хапаева - Филология
- Путеводитель по повести А.П. Платонова «Котлован»: Учебное пособие - Наталья Дужина - Филология