Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Баттал положил себе на тарелку мяса с черносливом и с яблоками, придвинул щеку к моей щеке и тихо, но отчетливо шепнул, и его шепот обжег мне мочку уха: «Раиса ждет ребенка. Близнецы – ее. Это будет мой ребенок. Мой!» Он подцепил вилкой мясо и отправил в рот. С набитым ртом он весело сказал, я еле разобрал: «И вот он, он будет жить в Халифате.6 А Халифатом,7 запомни это, будет целая земля. Вся земля. Вся». Он так твердо, с упорством говорил это, будто гвозди молотом в бревна вколачивал, что я поверил. «А ты не хочешь стать мусульманином?» – строго спросил он, прожевав и проглотив мясо.
Я не знал, что ответить. Женщина, из гостей, вскочила со стула и начала крутиться, в ее руках к потолку взмыл и зазвенел маленький, похожий на диск луны бубен – она так танцевала. Гости хлопали в ладоши. Жена Баттала вышла из гостиной, потом вошла, внесла на вытянутых руках поднос с ломтями жареной печенки, украшенной зеленью. Мы все дружно поедали этого барана, черт возьми, а ведь вчера он бегал и прыгал! Я внезапно захотел перестать жрать мясо. Отвернулся от подноса. Раиса водрузила поднос на высоком треножнике. Люди вылезали из-за стола, подходили и сами накладывали себе на тарелки дымящуюся печенку. У меня кружилась голова. Я хотел на воздух. «Ты покурить? – спросила Раиса, когда я встал и пошел к выходу. – Или уходишь?» Я и правда хотел уйти, так мне стало плохо. «Покурить», – ответил я и вышел на лестничную клетку, и долго там стоял и курил, размазывая кулаком слезы по щекам.
Когда я вошел в квартиру, я все смотрел на живот Раисы, угадывая под складками праздничного пестрого платья шевеленье младенца. Никто там не шевелился. И живота никакого не было. Я заметил только, что женщина исхудала. «Так едят хорошо, – подумал я, – и такая чахлая баба, как недокормленная». Я все-таки ушел, не дожидаясь конца трапезы: мне показалось, она будет бесконечной. Я вспомнил, Баттал говорил мне, что Курбан-байрам празднуют два дня, три, четыре, хоть всю неделю. Вот обжоры, и не стыдно им. Но ведь еда святая, и Аллах святой. Все святое, если веришь.
И вдруг я смертельно захотел поверить. Как это – верить? Что такое верить?! Меня невозможно было обмануть. Я был сто раз обманут, и прекрасно умел обманывать сам, и я видел, что так живут все, и только прикрываются правдой. Веру я считал первостатейным обманом, и мне гораздо ближе были язычники, на Великом Костре у которых однажды я побывал: они, по крайней мере, никого не обманывали, они поклонялись силам природы, а природа, это ведь штука гораздо более древняя и безусловная, чем все на свете вымышленные боги. У дождя, ветра, солнца, луны тоже были имена, и язычники их тоже считали богами; но дождь и солнце были реальны, как реален ты сам, твоя кровь и боль, а Аллах, Христос, Будда – кто и когда видел их, кто держал их за руки, слышал их голоса? Но чертовы люди упорно, как маньяки, все верили, и верили, и верили в них. И я тоже захотел поверить. В них. Ну пускай не в них. В кого-нибудь. Во что-нибудь.
Новые язычники горячо верили в целую кучу славянских божеств: в Ярило и в Даждьбога, в Сварога и в Перуна, и в Световида, и в Чернобога, и в Мокошь, и в какую-то, пес ее разберет, Зимцерлу. Зимцерла, мне нравилось это хрустальное имечко, будто выпили вино и через плечо наземь швырнули пустой бокал, и он разбился вдрызг. Ребята, с раскрашенными щеками, плечами и подбородками, татуированные простоволосые девицы, малые дети, и кто только сюда, в холодный лес, детей-то притащил, простудятся, кто босиком, кто в лаптях, кто в грязных сапогах, плясали у костра, взявшись за руки, водили хороводы – до одурения, до головокруженья, пока кто-нибудь, обезумев, не валился головой в догорающий костер, и так и лежал в чахлом пригородном леске, на слоях сухих и мокрых, желтых и ржавых листьев, как на расстеленной широко и щедро богатой парче. Я тех, кто упал, оттаскивал за ноги под кусты; я там единственный не плясал у огня. Я один там был здоровый, не больной. Язычники выкрикивали в сырой лесной воздух непонятные имена и заклинания, я озирал их, как психов в психушке. Нет, я уважал их пылкую древнюю веру, но сам-то я ни черта ни в какую Зимцерлу, ни в какого Чернобога не верил ни минуточки. Костер догорел, девки в лаптях деловито закололи на затылке распущенные по плечам косы, заправили театральные сарафаны в джинсы, приволокли рюкзаки с картошкой и стали запекать ее в горячей золе. Я ел языческую картошку, посыпал серой крупной солью и похохатывал. Все мы сидели на сырых листьях, и наши зады отсыревали, и я с тоской думал, как еще через чахлый подлесок, потом через мертвое поле, потом через нищие огороды целый час тащиться до станции, к электричке. Одуреешь.
Вера, вера! Что она такое? В какого бога верить надо? В какого не надо? Может, мне никогда и не дано это узнать. Да, знаете, не очень-то и хотелось. Ты живешь, вот сам в себя и верь, пока жив. Да еще в человека верь, что тебе в беде протянет руку. А то сейчас если с кем беда, ее с удовольствием снимают на камеру, на смартфон видео твоей беды тщательно снимают, а к тебе самому не подойдут, не ринутся, чтобы тебя из беды выручить. Ты тонешь в реке – снимают видео, как ты тонешь. Ты горишь в огне – никто не бросится, чтобы тебя выхватить из пламени, все стоят рядом с огнем и тебя, заживо сгорающего, на видео снимают. Ты висишь высоко над землей, вцепившись в карниз – тебя снимают, ведут в воздухе камерой, хохочут: ну повиси еще немного, ну продержись, парень, какой отличный кадр, ну еще чуть-чуть! еще капельку! – твои руки не выдерживают, ты срываешься и летишь, и то, как ты падаешь, снимают на камеру, и то, как ты разбиваешься. Отличный кадр! Классное видео! Миллион просмотров в Сети!
И поэтому, знаете, может, это плохо, да, это совсем плохо, согласен, но я не верю и в человека. Я сам человек, значит, я сам в себя не верю. Я не верю в то, что человек способен любить, сострадать, спасать. Потому что я сам не умею ни спасать, ни жалеть, ни тем более любить: меня никто этому не научил, и мне это не врождено. А вы говорите, вера! Вера, химера! Вера, это еще одна выдумка людей для людей, чтобы легче их обманывать, чтобы искуснее ими управлять. Есть стадо и есть пастух, и все, больше ничего нет.
Стадо жертвенных баранов. Для Курбан-байрама.
И очень умный, хитрый и жестокий пастух, что прикидывается заботливым и добрым. Он один знает, что все бараны пойдут на бойню. Пойдут на шерсть и мясо. Кому? Ему и его собутыльникам, в его застолье. Самому лучшему, самому знаменитому пастуху в мире.
А стадо – ему что? Ему лишь нож и ножницы. Мясо и шерсть, вот чистый доход. Больных и немощных убивают. Если какая овца запаршивеет, ее убивают. Если у какого барана вздуется живот, его убивают. А для того, чтобы все стадо всегда слушалось пастуха, время от времени убивают всех подряд. И больных и здоровых. А чтобы боялись.
Я пришел к Батталу прощаться. Я помнил день, когда он улетал. Я не знал, поедет ли его жена обниматься с ним в аэропорту, перед самолетом, или плюнет на этот дешевый романтизм и останется дома, с близнецами, и проводит мужа только до порога. Я плохо осознавал, что Баттал улетает, может, навсегда. Навсегда – это тоже пошлость, тот, кто говорит «навсегда», не понимает, что это «навсегда» может треснуть и сломаться, и разлететься по полу осколками, как яичная скорлупа. Баттал открыл мне дверь, он уже весь был строгий и подтянутый, в камуфляже, в высоко зашнурованных берцах. «Куда же ты все-таки летишь?» – спросил я. «В Сирию», – ответил он жестко. Мысленно он уже летел, он уже был там, в самолете, пересекающем в холодном высоком воздухе призрачные, как в компьютерной игре, моря, горы и пустыни. «Прямо в Дамаск?» – глупо спросил я. «Нет, криво», – на полном серьезе сказал он. Я сделал круглые глаза. «Ну да, криво, сначала приземлимся в Стамбуле, потом там пересяду на рейс до Дамаска, потом…» – «Из Сирии что, куда-то еще, что ли, потом?» Жена Баттала стояла рядом, молчала и слушала. Под ее ладонями круглились теплые головы близнецов. «Потом в Ракку. Туда меня переправят на вертолете. И, надеюсь, его не собьют». Близнецы затихли. Девочка, вынув пальчик изо рта, пролепетала: «Папочка, а тебя правда не убьют?» Мне понравилось, что он не стал сюсюкать и врать. «Если меня убьют, доченька, меня убьют во имя Аллаха». Губы Раисы пошевелились. Я понял – она читала молитву.
«Ну, давай прощаться, друг», – сказал Баттал. Мы обнялись. Что за обычай у людей – при встрече и на прощанье тискать друг друга? Я понял, его жена ни в какой аэропорт не поедет. Выпустив меня из рук, он обхватил жену. Я думал, они припадут друг к другу и будут так стоять целый час, и женщина будет шмыгать носом. Ничего подобного. Баттал тут же разжал руки, по лицу Раисы не текло ни слезинки. Он наклонился и поцеловал близнецов в лоб – сперва мальчика, потом девочку. «Я напишу», – он вскинул рюкзак на плечо, жена помогла ему надеть его. Расправила ремни на спине. Лязг замка, распахнутая дверь. Баттал перешагнул порог. И все.
- Рай - Елена Крюкова - Русская современная проза
- Тундровая болезнь (сборник) - Андрей Неклюдов - Русская современная проза
- Анфиса в Стране чудес - Наталья Рубанова - Русская современная проза
- Ярмарка - Елена Крюкова - Русская современная проза
- Наедине с собой (сборник) - Юрий Горюнов - Русская современная проза
- Собачья радость - Игорь Шабельников - Русская современная проза
- Дочь смерти. Смерть ради новой жизни - Анна Пальцева - Русская современная проза
- Наследница Вещего Олега - Елизавета Дворецкая - Русская современная проза
- 36 и 6 - Елена Манжела - Русская современная проза
- Комната одиночества - Александр Волков - Русская современная проза