Рейтинговые книги
Читем онлайн Площадь Свободы - Александр Станюта

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3 4 5 6 7 8

Есть в статье и другие моменты, не ли­шенные своей внутренней логики, но от этого отнюдь не бесспорные.

Трудно, например, не согласиться с авто­ром в том, что в белорусской прозе некото­рые книги о войне, незаслуженно претен­дуя на особое читательское внимание, тем самым снижают критерии оценки, заодно дискредитируя и все то удачное, что сдела­но в этой области. Но когда В. Акудович видит несообразность в том, что на протя­жении сорока лет война остается «болью настоящего» в национальной литературе, то жалеешь, что он не задается вопросом, по­чему так происходит. Ведь в этом случае пришлось бы ответить: потому, что боль войны «конденсировала» в себе и давала возможность литературе сказать народу о боли всей его прошлой и нынешней жизни; потому, что именно литература о войне и о деревне, как не раз отмечал в своих кни­гах Алесь Адамович, первой шла в прорыв к правде о жизни общества, его истории и современности.

В. Акудович противопоставляет «литера­туре потрясения» народный взгляд на вой­ну, с наибольшей отчетливостью сказываю­щийся, по его мнению, у Янки Брыля (ро­ман «Птицы и гнезда»): война — ужас и смерть, но жить одним сознанием этого нельзя, живое жаждет жизни. И Янка Брыль, и Кузьма Чорный, и Максим Горецкий, считает автор, писали не столько о самой войне, сколько о жизни в условиях войны и потому-то именно о войне как об иска­жении и уничтожении жизни сказали боль­ше, чем те,' кто писал о ней напрямую. Но ведь и правдиво изображенная в литера­туре война говорит о сущности человече­ской жизни не меньше, чем книги о мирном времени. Примеры известны слишком хорошо и стали уже хрестоматийными: «Огонь» Барбюса и «Смерть героя» Олдингтона, «Прощай, оружие!» Хемингуэя и «На западном фронте без перемен» Ремарка. Традиции этой литературы по-своему про­должают и советские прозаики, в том числе и Василь Быков.

Особый вопрос — о том «качестве эсте­тического наслаждения», которого, на взгляд критика, «литература потрясения» не содержит и потому в полном смысле лите­ратурой считаться не может. Излишняя ра­дикальность такого суждения идет, думает­ся, и от одностороннего, быть может, даже и слишком буквального понимания самого этого упомянутого эстетического качества — назовем его в отличие от В. Акудовича ху­дожественностью.

Есть ли она здесь вообще? И если есть, то как и в чем конкретно ощутима? Что же она такое в жесткой, небогатой по краскам языка и описаний, зачастую сумрачной про­зе Быкова?

Конечно, лучше всего было бы привести хоть бы один пример чего-то, присущего лишь Быкову, только ему одному.

Манера повествования? Но она у Быкова традиционно-реалистическая, приемы рас­сказывания чрезвычайно просты. Да, это простота писателя, обладающего, наверное, высоким искусством — безыскусностью ис­кренности. Нигде мы не найдем у него да­же признаков холодноватой изысканности стиля. Свидетельствует ли это насторожен­ное неприятие литературного блеска о сти­листической особенности Быкова? Несом­ненно, но так далеко не у него одного. Если иметь в виду белорусов, то, скажем, и у Янки Брыля, и у Ивана Мележа.

Так называемый психологизм? Он, види­мо, у Быкова «открытый»: импульсы скры­того душевного движения чаще всего мо­ментально обнаруживаются, все сокрытое выталкивается вовне, наружу тесно обстуающими критическими обстоятельствами войны. Но ведь и это, в общем-то, тради­ционно.

Может, характеры? Они у Быкова доста­точно сложны, но вместе с тем построены как бы по принципу открытой, совершенно очевидной доминанты — нравственной. Ко­нечно, это нравственные максималисты и это их глазами смотрит писатель на войну, на смерть, на жизнь. К тому же ни самоиронии, ни юмора. А впечатления тяжелове­сной «монолитной» правильности нет. И, глядя на лучших героев Быкова, ловишь себя на ощущении, которое невольно заставляет вспомнить слова Чернышевского о Толстом, авторе «Детства», «Отрочества» и «Военных рассказов»: «...у него нравственное чувство не восстановлено только рефлексиею и опы­том жизни, оно никогда не колебалось».

Именно это и является доминирующим началом в быковских героях. И вот отсюда уже, наконец, не так и далеко было бы до той отличительной особенности художест­венного характера у этого писателя, которую можно определить как способность упреж­дения судьбы. Эта способность у героев Бы­кова поддерживается именно нерасщепляемым, абсолютно «неэкспериментальным» нравственным основанием и делает челове­ка личностью, предоставляя ему ту необхо­димую площадь внутренней свободы, когда ему действительно есть из чего выбирать и от чего отказываться, а не исполнять послу­шно року единственно возможное и предна­чертанное.

«Надо было кончать... И Сотников, чтобы упредить неизбежное, здоровой ногой изо всей силы толкнул от себя чурбан».

И Алесь Иванович Мороз в «Обелиске» выходит из партизанского леса, чтобы в по­следние минуты быть и погибнуть вместе с детьми, раз они верят, что школьный учи­тель придет их выручать.

И смертельно раненный лейтенант Ива­новский из «Дожить до рассвета» все же успеет взорвать гранату перед собой.

И Степанида из «Знака беды» сожжет се­бя, только бы не принять смерть от рук тех, кого она не считает за людей.

И, наконец, Сущеня из повести «В тума­не» все-таки сам выберет свое, хотя судь­бой, казалось бы, все сделано, чтоб не оста­вить ему выбора, как и Ровбе в «Облаве».

Если жить больше нельзя, если впереди остается только смерть, то может ли чело­век и на этой последней меже еще раз по­бороться за свое человеческое достоинство? А если может, то с кем, с чем? С собой, со своим страхом и, значит, опять-таки с вра­гом? Да, но даже и больше, даже й с самой неумолимой судьбой, если на то пошло: «уп­редить неизбежное», снова сделать что-то самому, по-своему, а не по принуждению зла и тем самым попытаться все же выбить у него уверенность в конечной власти над человеком.

Так своеобразно трансформируется у Ва­силя Быкова универсальная художествен­ная идея стоического противостояния чело­века злу и трагической судьбе — вплоть до вызова ей у стены очевидности, до упреж­дения ее и нарушения ее фатальной логики последним возможным усилием духа и воли.

БРЕМЯ ДОБРОТЫ

Месяца за три до смерти Михася Стрель­цова шли мы с ним из редакции «Немана», где он заведовал отделом критики, по Ле­нинскому проспекту, под зелеными, еще не зацветшими липами, и все было хорошо: запахи нагретых за день солнцем молодой листвы, асфальта и разговор наш, нетороп­ливый, с паузами, даже не разговор, а так, словно бы замечания вслух.

Опять он раз за разом пробовал все с большей точностью сказать о том, что ви­делось каким-то заколдованным кругом, когда он думал о нынешней белорусской литературе — о прозе прежде всего... Ко­нечно же, национальная традиция — да и еще раз да! — от Коласа, Горецкого и Чорного до наших дней, где в этом отношении всех выше ставил он Янку Брыля... Но как с иным — с болью «военной» прозы Быкова и Адамовича и с ее выходами, как сам Стрельцов же и писал, в пределы «экзи­стенциального» или того катастрофического современного, что часто есть наша реаль­ность? Все это нужно, только не иссушит ли национальную традицию, не перегородит ли ее плавное течение, словно плотина «сверх»-электростанции?.. Но ведь беда и в «консервации» самой традиции...

Если знаешь человека давно, то не так уж трудно понять, говорит он с тобой о чем-то вообще или же прежде всего о себе, о сво­ем, как бы ни шел ваш разговор.

Я понимал, о чем он говорил. О чем мол­чал, тоже было понятно: да, и о том, как быть ему со своей прозой.

Его проза? Она остановилась в 73 году, после превосходного рассказа «Смаление вепря», который и сейчас еще многие бе­лорусские писатели, особенно молодые, считают лучшим в этом жанре нашей про­зы всех времен (именно так).

Перед «Смалением вепря» СтрелЬцов- прозаик молчал около шести лет. После же «Вепря» он замолчал уже навсегда. Печата­лись его статьи и рецензии в республикан­ской и союзной периодике, вышли две бе­лорусские книги его критики — «В поле зрения» и «Печать мастера». Писались и выходили в Минске поэтические книжки — «Можжевеловый куст», «Тень от весла», «Свет мой ясный». Все это получало добро­желательные, причем без всяких дежурных натяжек критические отзывы как в Бело­руссии, так и в центральной печати.

Но прозы его больше не было. Ни строчки.

Время от времени он давал понять — то в ответе на какую-нибудь «анкету», то в разговоре,— что должен наконец закончить новую повесть, работа над которой оказа­лась очень трудной и так несчастливо, на­долго затянулась. Кое-кому было как будто бы известно и название этой его новой ве­щи. Но ее не было, и все.

Однако писатель Михась Стрельцов — был. И для большинства знавших его или о нем, у нас в республике, в Союзе и за рубежом он продолжал быть прежде всего прозаиком — и прозаиком настоящим.

1 2 3 4 5 6 7 8
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Площадь Свободы - Александр Станюта бесплатно.

Оставить комментарий