Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну? – говорит столпившимся внизу. И протягивает длинную костлявую руку.
Переселенцы один за другим хватаются за нее, вскакивают на нары Зулейхи и протискиваются в дыру на потолке. Мужики, бабы, подростки исчезают вверху быстро и ловко. Одна толстая баба застревает в узком для нее проеме, но снизу торопятся, давят, толкают ждущие своей очереди – и она кое-как пролезает, обдирая платье и тело, оставляя на острых щепах нитки и куски ткани.
– У-у-у-у-у! У-у-у-у-у! – страшно мычит Горелов, бьется телом о железо буржуйки.
– А ты, сестра? – голос над самым ухом: крестьянин смотрит на Зулейху из дыры, ободряюще поднимает брови.
Бежать? Оставить вагон, где провела уже столько долгих недель? Нары, согретые ее теплом и пропахшие ее телом? Милого беззлобного профессора, добрую Изабеллу? Ослушаться сурового Игнатова, строгих солдат с винтовками, сердитых станционных начальников? Судьбы своей ослушаться?
Она мотает головой: нет, не пойду, Алла сакласын.
– Ты же сильная – сможешь! – крестьянин протягивает настойчивую руку.
Она долго с сомнением смотрит на широкую ладонь в темных буграх мозолей. Наконец опускает голову: нет.
– Ну, как знаешь.
По потолку глухо стучат шаги. В окошко видно, как длинные тени быстро падают с крыши, летят под откос, длинной черной стаей уплывают в лес. Вот и все.
Зулейха оглядывается: вагон опустел. Из крестьян ушли почти все, осталась только пара немощных стариков (долго обнимали на прощание своего не то сына, не то внука, до сих пор сидят на нарах и смотрят остановившимися запавшими глазами на дыру в потолке, в которой тот недавно исчез) да несколько одиноких женщин.
Ленинградские «бывшие» в большинстве остались, упорхнула лишь пара молоденьких студенток. Изабелла сидит на нарах, крепко сжимая руку мужа. Улыбающийся Иконников мечтательно смотрит на искры звезд в рваном проеме потолка, шепчет зачем-то «спасибо, спасибо». Сидевший все это время рядом с Зулейхой профессор Лейбе со вздохом облегчения откидывается назад.
– Свобода подобна счастью, – мурчит себе под нос, – для одних вредна, для других полезна.
– Гёте? – на соседних нарах оживляется Константин Арнольдович.
– Новалис, – вступает Иконников.
– Нет, позвольте, все-таки Гёте!
– Не позволю. Определенно – Новалис.
– У! У! У! – извивается на полу Горелов; его до сих пор никто и не подумал развязать.
Зулейха вдруг понимает, что все еще держит в руках ту самую доску, – бросает ее на пол. В щепастом проломе на потолке дрожит золотая россыпь звезд.
Велика страна, где живет Зулейха. Велика и красна, как бычья кровь. Зулейха стоит перед огромной, во всю стену, картой, по которой распласталось гигантское алое пятно, похожее на беременного слизня, – Советский Союз. Она уже видела раз такого слизня – на агитплакате в Юлбаше. Мансурка-Репей еще пояснил, мол, вот она, родина наша необъятная, – от окияна и до окияна. Зулейха не поняла тогда, где те моря-окияны, но слизня запомнила, уж больно смешной он был – с бородой, с забавной крючковатой лапкой спереди. А теперь, на этой высокой стене, он кажется действительно необъятным – и двум людям не обхватить, не то что Зулейхе. По его брусничному телу извиваются синие вены рек (есть ли среди них родная Чишмэ?), родимыми пятнами чернеют города и села (кто бы показал, где Юлбаш?). Зулейха тянет пальцы к блестящей поверхности карты, но коснуться не успевает, – строгий голос Игнатова хлещет камчой:
– Это правда, что ты помогла им бежать?
Зулейха отдергивает руку от карты. Игнатов стоит у раскрытого в ночь окна, лицом на улицу, курит. Желтый свет керосинки на столе освещает плотно натянутую между плечами ткань гимнастерки в перекрестье тугих ремней.
– Не отпирайся, – продолжает он. – Видели.
За окном ночь стоит теплая, бархатная.
– Сама почему осталась?
Никак Горелов, злая душа, расстарался, доложил – выместил злость. Его ведь так никто и не развязал – валялся спеленатый, как курбан-баран, всю ночь, до самой Пышмы. Уже днем, на стоянке в Пышме, все и открылось. Игнатов пришел в вагон с обходом. Как увидел ту дыру в потолке, лицом дернул, побелел – и все забегали, ногами застучали, закричали. Горелова – под конвой! – в одну сторону, остальных – под конвой! – в другую. Дыру-то в потолке быстро заколотили, ну а беглецов – ищи-свищи. И не кормили сегодня, конечно, – не до того. Вечером забрали из вагона сначала Лейбе, потом Изабеллу, Константина Арнольдовича, еще кого-то. Забирали – и возвращали. Иконников сказал: допрашивали. А Изабелла ему: Илья Петрович, дорогой, это ж разве называется – допрашивали?! И смеется, весело так.
Ночью уже растолкали со сна Зулейху, привели сюда. Большая комната с уходящим в темную высоту потолком, с которого свешивается огромный бронзовый паук – скелет красивой некогда люстры; когда-то крытые цветной побелкой, а теперь облысевшие до темно-бурых кирпичей стены; пара разномастных черных стульев с растрескавшимся лаком на круто гнутых спинках; посреди – большой, обгоревший с одной стороны резной стол, вместо ножки – стопка книг; строгий куб сейфа в углу, над ним – портрет все того же мудрого усатого мужа, которого Зулейха видела в створе часов на башне в Казанском кремле. Зулейха ему рада: по-отечески прищуренные глаза смотрят на нее ласково, по-отечески, словно успокаивают, защищают от злого донельзя Игнатова.
Игнатов поворачивается к Зулейхе. Глаза – чернущие, на лице каждая косточка будто кожей обтянута.
– Ты что ж это у нас – в молчанку? У нас, значит, побег, полсотни душ из эшелона утекли – а ты в молчанку?!
В его пальцах дышит крошечный рыжий огонек – самокрутка. Он подходит к столу и резко тычет им в маленькую деревянную плошку, набитую окурками. Плошка звякает, кувыркается, падает на пол – окурки разлетаются во все стороны. Игнатов шипит – ч-ч-черт! – и начинает собирать. Зулейха торопливо приседает рядом. Разве ж это видано, чтобы мужчина при женщине мусор с пола подбирал, а она бы смотрела!
Окурки холодные, мелкие, как червячки. Крошатся пеплом, пахнут стылым дымом. А от Игнатова пахнет теплом.
– Тебе же лагерь светит, дура, – его голос совсем рядом. – Или вышка. Знаешь, что такое вышка?
Зулейха поднимает глаза. Здесь, под столом, совсем темно, и зрачки Игнатова чернеют в белках, как угольные.
– Я по-русски плохо понимаю, – говорит она наконец.
Жесткие горячие пальцы сжимаются у нее на подбородке.
– Врешь! – шипит Игнатов. – Все ты понимаешь, только сказать не хочешь. Ну, говори! Сговаривались вместе бежать? Куда они хотели уйти? Говори!
Подбородку больно.
– Не знаю ничего. Видела то, что остальные видели. Слышала то, что остальные слышали.
Лицо Игнатова с черными дырами глаз приближается к самому уху, на щеке – его дыхание.
– Ох и упряма татарская баба… Зулейха – так тебя зовут?
Она поворачивает к нему лицо.
– Зря я не сбежала. Жалею теперь.
Скрипит, открываясь, дверь.
– Конвойный! – раздается взволнованный голос начальника Пышминского оперпункта. – Куда они подевались?
Топот ног конвойного – торопливый, испуганный, как картошку из ведра просыпали.
Пальцы Игнатова отпускают ее подбородок – кожа горит, как обожженная. Игнатов поднимается из-под стола, оправляет гимнастерку:
– Да здесь мы, не полошись.
Зулейха поднимается следом, ставит на стол плошку с окурками. А руки-то – черные, будто уголь месила.
Молоденький прыщеватый конвойный с винтовкой наперевес вздыхает облегченно. Смотрит на Зулейху и прыскает со смеху: по ее щекам и подбородку тянутся длинные темные полосы – пепел. Наткнувшись на строгий взгляд начальника оперпункта, убирает с лица усмешку, пятится к выходу, прикрывает за собой дверь. Игнатов поворачивается к Зулейхе – и тоже смущенно крякает.
– Ну как, допросил? – спрашивает начальник.
Он – невысокий, крепенький. А руки – большие, лопатами, словно у кого другого украл. Игнатов молчит, оттирает пепел с ладоней.
– Вижу – допросил, – улыбается тот, насмешливо разглядывая полосатое лицо Зулейхи.
Берет со стола белый лист, разглядывает с обеих сторон – пусто.
– И протокол написал, – продолжает добродушно, комкая бумагу в руках. – Говорил тебе, Игнатов, допрос – штука непростая. Можно сказать – искусство. Тут опыт нужен. Мастерство!.. Тоже мне – сам, сам… С усам!
То ли бумага попалась очень хрусткая, то ли ладони у начальника – твердые: лист в его руках скрипит громко и сочно, как свежий снег.
– Вот что, – раскатывает бумагу в плотный шарик, – оставляй ее мне. Сам побеседую. Оформишь как передачу под следствие.
Игнатов берет с краешка стола фуражку, надевает, медленно идет к выходу. Зулейха недоуменно провожает его глазами: что такое? зачем?
Начальник широко размахивается и швыряет бумажный катышек в проволочное ведро у двери. Садится за стол, открывает верхний ящик; не глядя достает привычным жестом стопку бумаги, перья, чернильницу. Насвистывая что-то веселое, сцепляет руки в замок и с хрустом разминает длинные крепкие пальцы.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Из записных книжек - Фазиль Искандер - Современная проза
- Мальчик-рыболов - Фазиль Искандер - Современная проза
- Харлампо и Деспина - Фазиль Искандер - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Чудо-мальчик - Ким Су - Современная проза
- Грехи аккордеона - Эдна Энни Пру - Современная проза
- Осенние цветы - Гао Синцзянь - Современная проза
- Все проплывающие - Юрий Буйда - Современная проза
- Деликатное дело - Владимир Топорков - Современная проза