Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я, видишь, с дежурства прямо к теще в Павшино. Жинка у ней сейчас, – стал объяснять тот. – Всю неделю не виделись. Какой неделю! Больше... – И, посмотрев на Сергея, неожиданно осклабился. – Мужик у твоей бабы совсем червивый, гниль, а она ничего, форсовая... – Он мигнул как бы с одобрением и побежал, ступая на носки, по коридору, догонять своих.
Один из четырех ждал его на лестничной площадке, они заговорили вполголоса. Сергей захлопнул дверь. Ада сидела на краю разгромленного дивана, смотрела на пол. Сергей опустился рядом, обнял ее. Они просидели так, не двигаясь и молча, минут двадцать. Стало совсем светло. Небо синело, предвещая теплый день. С Каменного моста отчетливо и одиноко звенел трамвай. Ада сказала, что не может быть здесь, пойдет к отцу, и встала. Даже не встала, а рванулась с дивана. Она принялась поспешно собирать, складывать в папку какие-то листы с рисунками, потом вдруг бросила папку на пол и сказала, что не может идти к отцу. Он и так убит историей с Левой. Что ж, добивать его? И там эта дура, его жена.
– Так, – сказал Сергей. – Пойдем ко мне. Пошли!
– К тебе... А ты думаешь, Анна Генриховна обрадуется, когда увидит меня? И все узнает?
– Ну и что? Мало ли... – Сергей нахмурился. Он представил себе выражение лица матери, когда она откроет дверь – она всегда встает раньше всех, даже раньше Mapуси – и в половине восьмого увидит в дверях Сергея и Аду; лицо ее после мига оторопелости примет выражение холодной и несколько презрительной учтивости, и она скажет: «Здрассте». Затем он представил себе второе выражение лица мамы, когда она услышит о Воловике; н е о д о б р ен и е – вот что оно изобразит, очень суровое и прямое неодобрение, слегка смягченное внезапным человеческим сочувствием к Аде. Она сразу будет что-нибудь предлагать: «Может, вы хотите поесть, Ада? Вы, наверное, голодны?» Или: «Не хотите таблетку от головной боли?»
– Мы поговорим с Николаем Григорьевичем, – сказал Сергей. – Он знаком с Флоринским. И можно еще через Шварца, у него связи в прокуратуре.
– Что можно?
– Узнать...
– Нет, – сказала Ада. – Я не хочу видеть твою мать и твою cecтpy. Вообщe не хочу видеть никого. Даже отца. Я сама себе... – Она закрыла ладонью глаза. Он почувствовал, что сейчас она произнесет какую-то громкую, самобичующую фразу, вроде «я сама себе отвратительна», «я сама себе гадка» или «если б я не обманывала его», но она промолчала, и он испугался. Произнесенное вслух было бы неправдой, но то, что она промолчала, говорило о другом. Бессмысленное чувство вины терзало ее.
То, чего он боялся, случилось: она уходила от него. Уходила к человеку, которого никогда не любила. Вся сила которого заключалась в его жутком бессилии, в том, что он погибал, исчезал.
– Ты хочешь, чтоб я сейчас ушел? – спросил Сергей после молчания.
– Да. – Она кивнула. – Ты сейчас уйди, Сережа. А в девять часов я поеду на Кузнецкий мост.
VIII
Николай Григорьевич положил на сундук в прихожей тяжелый п а к е т с какой-то снедью, буграми апельсинов, чем-то стеклянным, постукивавшим внутри, все было прочно упаковано в белую глянцевую бумагу и перевязано ленточкой – пришлось ради этого, нужного детям и кому-то еще, кто нуждался в доказательствах, что мир по-прежнему прочно упакован и перевязан ленточкой, выстоять нудную очередь в столовке. Минут десять топтания на месте и выматывающих разговоров. Впрочем, Николай Григорьевич умел обрубать свои ощущения. Старался не слышать шуток, старых анекдотов, мнимопраздничной болтовни о пустяках, не видеть лиц, на которых не было ничего, кроме улыбок, ясных и непорочных. Больше половины людей, толпившихся в очереди за пакетами, были незнакомы Николаю Григорьевичу. Может, они в самом деле уверенно глядели вдаль? Знакомых с каждым днем в столовке встречалось все меньше. Но когда-то должен был наступить конец. Не могло же это длиться бесконечно! Вручение пакета свидетельствовало о некоем эфемерном благополучии – на сегодняшний день. Пожалуй, даже на вчерашний вечер, когда списки утверждались в хозуправлении. Кое-кто не получил пакета, хотя имел право. Несколько часов, разделявших утверждение списков и получение пакетов, было громадным сроком. И главное, что было в этом сроке, – ночь.
Старик Исайченков, подойдя сзади, шепнул: Кларин, Миронов, Суходольская. Про Кларина еще утром сказал Николаю Григорьевичу Федя Лерберг, когда ехали в лифте. Кларин должен был пасть, ничего удивительного, наоборот, удивлялись тому, что держится долго, но Миронов? И Вероника Суходольская? Сталин ее ценил. Во время второй генеральной чистки Давид хотел исключить Суходольскую – какие-то махинации с дачным кооперативом, но Сталин защитил. В махинациях уличили мужа, она была как будто непричастна, но все равно не спаслась бы, если б не поддержка сверху. Впрочем, с той поры прошло девять лет... И отношения Сталина к Веронике или к тем обстоятельствам, которые заставляли когда-то защищать ее, могли много раз измениться. Но мимо Сталина это не прошло. Тут могли быть еще два объяснения: ему представлены очень серьезные разоблачения или же... Или же – все это вырывается из его рук. Еще не вырвалось, но уже рвется, трещит. Самое страшное, как считают иные. Николай Григорьевич так не считал. Наоборот, ему мерещилась тут надежда, какой-то шанс на спасение. О своем спасении Николай Григорьевич не думал. Ему сорок семь лет, жизнь прожита. Да и как-то так вышло, что о своем спасении никогда не думалось: странная, ничем не объяснимая, сначала молодая, а потом просто глупая торчала в душе уверенность, что ничего дурного с ним лично никогда не случится. Ну, убьют в крайнем случае. Или заболеет тифом, умрет в бреду. Разобьется на автодрезине, как Володька Крылов. А что еще? Все это уже почти было. Нет, за себя страха нет, есть страх за Лизу, за детей, но это почти то же, что за себя, так что можно сказать, что и этого страха нет, чересчур личное, никого не касается, практически не существует, а есть страх за то, ради чего прошла жизнь.
В ящике лежала вечерняя почта: пачка поздравительных открыток, «Вечерняя Москва», «Литературная газета», которую выписывала Лиза, три каких-то письма. Дом был пуст. Ребята гуляли, бабушка еще утром предупредила, что задержится в секретариате, а Лиза, как всегда, праздновала первомайский вечер в Наркомземе – всю ночь сочиняла стихи для стенгазеты и рисовала карикатуры. Газеты Николай Григорьевич проглядел мигом, открытки тоже не представляли интереса. Одно письмо было от старого друга из Кисловодска, где друг лечился, обычное поздравление, другое, написанное детским почерком, адресовалось Горику, а третье – без марки, без штемпеля, просто белый конверт: «Баюкову Н. Г.». Кто-то без помощи почты бросил в ящик. На листке из блокнота почерком непонятно знакомым, женским, размашистым, ударившим в сердце, значилось: «Коля, я приходила, но никого не застала. Очень нужно тебя увидеть. Около восьми вечера буду в аптеке на Большой Полянке. Извини, Мария Полуб.». Маша Полубоярова! Не виделись двенадцать лет. Откуда? Она же где-то в Батайске или Таганроге. Последний раз встретились в Алупке, в санатории, в двадцать пятом году, и Маша тогда была уже с мужем, каким-то черноватым, неприятной внешности.
Почему в аптеке на Большой Полянке?
Лиза ничего не знала о существовании Маши. И никто не знал, кроме Мишкиной жены Ванды и самого Мишки. Да и они забыли, наверно, прошло столько лет. А Маша Полубоярова существовала кратко, но грозно и неизгладимо в жизни Николая Григорьевича. Несколько месяцев – осень и зима двадцатого года в Ростове. Назаровский мятеж. Внезапное известие: машинистка Донпродкома, девятнадцатилетняя девица, устроенная Донпродком Николаем Григорьевичем по просьбе Мишкиной Ванды, – сестра полковника Полубоярова, одного из главарей назаровцев. Отчего скрывала? Боялась, что расстреляют и няня, беспомощная старуха, погибнет. Был такой Кравчук в ревтрибунале, стучал коробкой маузера по столу, кричал: «А вы, буржуйская гниль, без нянек жизни не мыслите?!» Ванда знала Машу с детства, по новочеркасской гимназии, но тут притихла, боялась пискнуть в защиту, и Михаил был далеко: со своей Девятой кавдивизией на польском фронте. Маша Полубоярова жила вдвоем с няней. Мать давно умерла, отец пропал безвестно на германском, а брат ушел с добровольцами. И вдруг – с десантом. Ей-то откуда знать? Николай Григорьевич спас девицу. Поверил глазам, голосу. И потом уж, когда узнал ближе, понял, что поверил правильно: редко встречал людей такой открытости и наивной доброты, как эта смуглая, синеглазая, с черкесской кровью. А Николаю Григорьевичу было тогда – что ж? – тридцать лет, носил он бороду, звали его Стариком.
В аптеке на деревянной скамье сидела немолодая, невзрачная на вид женщина, смотрела испуганно. Увидев Николая Григорьевича, тотчас поднялась и – без улыбки – протянула руку. А рука-то была не Машина, грубая, красная, пальчики сморщенные, как морковки. И совсем ледяная.
- Победитель шведов - Юрий Трифонов - Советская классическая проза
- Твой дом - Агния Кузнецова (Маркова) - Советская классическая проза
- Бунташный остров - Юрий Нагибин - Советская классическая проза
- Зеленая река - Михаил Коршунов - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №2) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Счастливый неудачник - Вадим Шефнер - Советская классическая проза
- Прокляты и убиты. Книга первая. Чертова яма - Виктор Астафьев - Советская классическая проза
- Так было… - Юрий Корольков - Советская классическая проза
- Котовский. Книга 2. Эстафета жизни - Борис Четвериков - Советская классическая проза
- Через двадцать лет - Юрий Нагибин - Советская классическая проза