Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кефир! Булки! Бутерброты с сыром! Бутерброты с колбасой!
Оленька щелкнула замком, осторожно выглянула. По коридору катил блестящую тележку, полную пакетов и сверточков, молодой черноусый парень в белой, чуть замызганной спецовочке. Он увидел ее и развязно-вежливо закричал:
— Конфетки шоколадные! Шоколад сливочный! Бабаевский!
Поравнявшись с дверью, он воровато стрельнул глазами в купе, напряженным взглядом пошарил по диванам, по столику и, вдруг поняв, что Оленька едет одна в этом шикарном вагоне в купе люкс, откровенно блудливо уставился на нее.
Оленька взяла плитку шоколада и подала двадцатипятирублевую бумажку.
— О! Нет сдачи! О! Я зайду! Я потом зайду!
Он покатил дальше свою никелированную тележку, крича про конфеты и пастилу, и все оглядывался через плечо. Оленька хлопнула дверью. Дурик, подумала она. Бутерброты!
Она лениво жевала шоколад, бесцельно смотрела в окно, вспоминая этого усатого наглого типа. Припрется, подумала она, и вдруг ей стало немного жутко. Она встала, подняла на двери стопор.
К вечеру Оленьку сморило. Она сладко поспала и, проснувшись, но не открывая глаз, лежала и чувствовала, что кто-то на нее смотрит. Она повернулась к двери. Дверь была чуть-чуть сдвинута, в щели стоял черный глаз и гладкий ус. Глаз вдруг мигнул и исчез. Что-то прошелестело еле слышно за дверью.
Оленька еще долго лежала, размышляя, чем бы заняться, — книжку читать не хотелось, а за окном становилось все темнее. Вдруг наверху щелкнуло, купе залил яркий нарядный свет.
В коридоре раздались мягкие шаги, женский смех, голоса.
Оленька плыла. Коньяк оглушительно подействовал на нее: сначала было необыкновенно легко и весело, потом еще рюмка — и голоса стали глуше, лица новых знакомых — красивы и загадочны, и все жесты, все слова сейчас казались ей значительными, исполненными большого смысла. Она даже толком не поняла, как попала за этот шумный веселый стол в купе соседнего вагона, ее пригласили какие-то тетки отпраздновать день рождения, Оленька немножко поупиралась, но одиночество ей уже надоело, захотелось каких-то легких знакомств, легких разговоров, и тетки были такие милые, славные, и она согласилась. Сначала сидели вчетвером. Смущения не было — обычное поездное знакомство, когда можешь говорить о чем угодно, открывая даже самые сокровенные уголки души. Откроешься, распахнешься, а через день или через ночь — разбежались по перрону, может быть, даже обменявшись адресами, но, как правило, навсегда потерявшись друг для друга в этой жизни.
Купе постепенно заполнялось. Появились какие-то веселые ребята, — в одном из них Оленька вдруг узнала того усатого, что ездил по вагону с тележкой. Он был очень приветливый, и Оленька напропалую с ним кокетничала. Ольга, говорил он, выходи за меня замуж. Мы уедем с тобой в Махачкалу, у меня в Махачкале квартира трехкомнатная, есть стенка финская, гарнитур кухонный польский, телевизор — знаешь какой? Японский, плоский, тысячу рублей стоит! Оленька хохотала и спрашивала, а какая у него спальня? Спальня! У меня знаешь какая спальня! У меня кровать трехспальная!
Появилась гитара. Гитарист завел что-то жалобное про березу, про дуб, но его заставили петь «Конфетки-бараночки», и припев пели хором, и Оленька пела вместе со всеми. И было ей хорошо в этой компании. «Москва златоглавая!» — любовно, бархатно говорил гитарист, и открывался пестрый кустодиевский пейзаж. «Арромат пиррогов!» — рокотал гитарист и делал картинно паузу… «Кон-фет-ки-ба-ра-ночки…» — издалека, вкрадчиво начинали распаренные тетки, и потом во всю ширину неслось: «Словно лебеди — саночки! Ой вы, кони залетные…» И Оленька чувствовала себя той самой румяной гимназисточкой — беззаботной и пьяной то ли от мороза, то ли от дагестанского коньяка. И она летела над белокаменным, золотым городом, и сияли ее глаза.
За полночь стали расходиться. Исчезали незаметно — все больше парами. Иногда возвращались. Оленька вдруг поняла, что устала. Я тоже пойду, сказала она и хотела встать. И вдруг разом что-то изменилось, как будто свет в купе стал глуше и тусклее, и милые добрые лица вдруг сделались напряженными, готовыми вскипеть каким-то неясным раздражением. Куда? Эй! Ты куда? Никуда не пойдешь! Ты же обещала! Чего я обещала? Ты же — моя! С чего ты взял? Ты сама говорила! Я говорила? Ничего я не говорила. Ну хватит. У меня голова болит. Э-э! Так не делается! Динамо крутишь?
Сначала все сидели с тупым любопытством. Потом началась какая-то толкотня. Чуть ли не драка. Толстая Нина, у которой и был этот день рождения, вытолкнула Оленьку из купе и тихо ей сказала: «Ну ты и дура. Давай-ка, быстренько иди, пока его ребята подержат. Иди-иди!» В купе мелькали перекошенные лица и слышался треск разрываемой ткани. Оленька быстро пошла по вагону. Ее качало. Когда она переходила в свой вагон — ее обдало морозом и гарью.
У себя в купе она, съежившись, сидела с ногами на диване и со страхом прислушивалась к тишине в вагоне. Когда тяжело хлопала дверь в тамбур, она напряженно замирала и, не дыша, смотрела на ручку двери.
Поезд медленно втягивался в Москву. За окном тянулись унылые пакгаузы, серые бетонные заборы, на которых иногда метровыми буквами было написано: «ЦСКА — кони!», а иногда: «Спартак — мясо!» Утро было серым и мутным. Перрон враз заполнился людьми, все сосредоточенно пошли к Казанскому вокзалу. Носильщики в ватничках и фартуках лениво и недобро посматривали на толпу. Оленька шла, боясь поднять глаза и встретить кого-нибудь из знакомых попутчиков. Влажный воздух пронизывал насквозь, она замороженно думала о долгом, с пересадками подземном маршруте и чувствовала, как где-то глубоко внутри ее тяжело наливается холодной полудой нежное кровеносное деревце.
2002
КАКТУС ПО ИМЕНИ КОЛЯ
— Ты знаешь, — сказал Сабуров, — я, наверно, скоро умру.
Жена усмехнулась и промолчала.
— Я это чувствую, — настаивал Сабуров.
— Ну с чего ты это взял, — сказала жена и устало погладила его по щеке.
Щека была колючей.
— Ты что, опять бороду решил отпустить? — спросила жена.
Сабуров молчал, тупо глядя в потолок. Он вдруг обнаружил, что ему нравится это оцепенение, овладевшее им в последние недели. Сначала очень сильно болело в груди — не сердце, нет, а просто поселилась в груди тяжелая боль, от которой слабели руки и ноги, от которой мешались мысли в голове и наступало полное беспрерывное отупение.
Жена призналась ему, что была неверна. Не просто изменила, а была неверна очень долгое время: год-полтора. Тому уж пять лет, все забыто, все перегорело, и она, конечно, никогда бы не призналась Сабурову в своем грехе, но тот приставал с вопросами почти каждый день. Я, говорил, чувствую, что у тебя что-то было. Кто он? Ты только скажи — было или не было, я тебе ни слова не скажу. Мы же с тобой новую жизнь начали, и я должен быть уверен, что между нами нет лжи. Ты ведь про меня все знаешь. Я не такая, говорила жена, почему ты меня со всеми равняешь, это не обязательно случается. Да нет же, раздражался Сабуров, я знаю, я чувствую, что-то не так!
И все это занудство тянулось, тянулось, пока жена не выдержала, не брякнула ножи и вилки в мойку и не сказала: «Ну хорошо — было».
Сабуров как-то обмяк, нехорошая слабость разлилась по всему телу. Он отодвинул тарелку с жареной треской и спросил робко: «Было? Кто он?» — «Ты его не знаешь», — сказала жена и опять начала возить ножами и вилками в мойке. «Кто он?» — растерянно спрашивал Сабуров, чувствуя, что ему сейчас станет совсем плохо. «Соломон Моисеевич Финкельштейн, — вдруг ясно и четко сказала жена. — Мы с ним встречались, но это было давно, это же было пять лет назад, я уже все забыла, и не будем об этом говорить, ты же слово дал!» «Подожди, — сказал Сабуров. — Он… так это… подожди… он же старый! Ему же…» «Ну и что? — сказала жена. — Пятьдесят лет — это для мужчины не возраст». «И часто вы встречались?» — тупо спросил он и вдруг с ужасом обнаружил, что этот разговор если и приносит ему страдание, то все-таки какое-то тягостно-сладкое страдание, какое бывает от немыслимого зуда, который не дает тебе покоя и заставляет расчесывать до крови зудящее место. «Ну, раз в месяц, два, — устало сказала жена. — Что еще?» — «И ты… И вы…» — «Ну хватит! — резко оборвала она. — Это совсем неинтересно». — «Да я не из интереса спрашиваю, — бубнил Сабуров. — Я…» — Он растерялся. Он заплакал. Он закричал. Он начал бить посуду всю подряд и свалился в судорогах под стол.
Потом он еще долго плакал по ночам, потом он еще не раз бил посуду, пропадал в истерике и все пытал и пытал вопросами свою бедную и несчастную жену. «Ну что ты под кожу лезешь? — спрашивала она. — Может, хватит? Чего бередить рану? Я забыла все, забыла». — «Как? Ты же говорила, что он хороший человек, — мучил он ее, делая упор на слове „хороший“. — Хорошее не забывается. А я плохой. Плохой, да? А он хороший. Тебе с ним было хорошо?» — «Да! — в ярости кричала жена. — Мне с ним было очень хорошо!» Потом, обессилев, валилась ему в ноги, просила прощенья, иногда рыдала в голос, а иногда с интересом наблюдала за ним.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Утоли моя печали - Борис Васильев - Современная проза
- Я буду тебе вместо папы. История одного обмана - Марианна Марш - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Остров Невезения - Сергей Иванов - Современная проза
- Я сижу на берегу - Рубен Гальего - Современная проза
- Весна варваров - Йонас Люшер - Современная проза
- Это моя война, моя Франция, моя боль. Перекрестки истории - Морис Дрюон - Современная проза
- Любовь к ближнему - Паскаль Брюкнер - Современная проза
- Москва-Поднебесная, или Твоя стена - твое сознание - Михаил Бочкарев - Современная проза