Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утро только занималось. Веял теплый влажный ветерок. Представился мне образ мученика, его потухшие, тоскливые глаза, бледное, бесстрастное лицо. Неужели для него нет выхода?
Все шло, как обычно. Выздоравливали раненые и больные. Одни возвращались на фронт, другие для укрепления здоровья шли в отпуск. Входили в жизнь люди, физически искалеченные войной. Значит, выход есть!
Вечером во время обхода я присела около Михайлова и пожала ему руку.
— Иван Сергеевич, — сказала я так бодро, как только могла, — сегодня особенно хороший вечер, а раненым скучно. Сделайте одолжение, сыграйте что-нибудь на рояле. У нас в госпитале чудесный инструмент.
Михайлов окинул меня удивленным взглядом и неожиданно согласился. Раненые его окружили.
Он исполнил несколько вещей Чайковского, Шопена, а затем, увлекшись, заиграл совершенно незнакомую мне мелодию. Послышалась настоящая буря жалоб, стонов, рыданий. Казалось, тесным кольцом сдавливает тоска живое сердце, и оно постепенно замирает.
Потом он порывисто поднялся и ушел к себе.
На следующий день я зашла в палату. Михайлов лежал с широко открытыми глазами. В них появилось новое, необъяснимое выражение раздумья.
— Вы будете жить, Михайлов! — сказала я. — Гитлер не одолел ваше самое ценное свойство — волю советского человека к жизни. Она сильнее фашистских пыток, сильнее самой смерти! Теперь вы можете осуществить свою мечту — говорить с людьми, рассказывать им о том, что у вас на душе. Рассказывать своим удивительным мастерством в музыке…
Бледное лицо Михайлова дрогнуло. Передернулся рот. Из глаз брызнули слезы — первые слезы! Комкая подушку, Михайлов плакал, как ребенок.
Мимо прошел раненый и на другого зашумевшего цыкнул, словно здесь совершалось какое-то таинство.
Я не стала его успокаивать, зная, что эта встряска поможет лучше слов.
Через несколько дней Михайлов стал играть без упрашиваний. Раненые собирались вокруг рояля. Михайлов играл… Это был не Чайковский, не Шопен… Немой музыкант рассказывал в музыке о своем страдании, о страданиях всех жертв фашизма…
Как-то вечером, когда Михайлов играл, мне сообщили что приехала его жена. Стало тревожно. Выздоровление, налаженное с таким трудом, могло разладиться в одну минуту. Теперь все зависело от этой женщины.
Я ничего не скрыла от нее и ожидала обычного выражения человеческого горя, слез. Но глаза ее оставались сухими, только губы побелели. Не в силах произнести ни слова, она сидела молча. Потом мы вместе пошли наверх, к двери большого зала, откуда слышалась тихая мелодия рояля.
Она остановилась, прислушалась и чуть слышно, одними губами спросила:
— Это он?
Я утвердительно кивнула головой, намереваясь войти. Она жестом остановила меня. Лицо ее было бледно, глаза потемнели и только веки с длинными темными ресницами вздрагивали.
Она первая прервала молчание:
— Чувствовала давно, а теперь знаю все… Только как он мог написать, что я свободна? Разве можно его забыть? Оставить?
Мимо нас прошел раненый, и я шепнула ему, чтобы позвал Михайлова. Сама я не смогла это сделать и ушла к себе в кабинет.
НЕЛАДНОЕ
Мария Васильевна Корчагина учительствовала в селе Лубянском тридцать лет. Она пользовалась любовью учеников и уважением взрослых.
В марте, когда появились первые признаки весны, с Марией Васильевной произошло что-то неладное.
…Сухая, маленькая женщина пятидесяти трех лет, с добрым лицом в мелких морщинках сидела передо мной, сложив руки на коленях, как примерная ученица.
— Скажите, Мария Васильевна, почему после хорошей трудовой жизни вы решились на такой бесславный поступок? Разве вам не хочется жить?
— Напротив, я хочу жить. Виноваты эти, как их, чем зажигают… Ну?
— Спички?
— Да, спички, — обрадовалась Мария Васильевна.
— Расскажите подробнее.
Она всхлипнула, вытерла глаза платочком, опять села прямо и сказала:
— Жизнь у меня всегда была хорошая. Даже тогда, когда я осталась вдовой…
— В каком году это было?
— Не помню, — смутилась Мария Васильевна, — забыла… Потом вся жизнь заключалась в радостях и горестях этих маленьких существ, которые приходили в школу…
— Учеников? — подсказала я.
— Да, да. Они мне много дали хороших минут. Я вот все письма получаю. Леша стал летчиком, в Арктике летает; другой, Васютка Иванов, пучеглазенький такой, — инженер, метро строит; Саша с немцами и с японцами воевал, Герой Советского Союза… Вот они какие у меня! Мне бы жить да радоваться… А лихо тут как тут…
Я подробно расспросила ее о прошлой жизни.
Оказалось, что зимой она поскользнулась на улице и при падении сильно ушибла голову. Потом ее часто тошнило и кружилась голова. Вскоре после этого на уроке никак не могла вспомнить год смерти Пушкина. Волнуясь, она скомкала занятия и весь день горько плакала и говорила самой себе: «Какой стыд!»
Через несколько дней, придя в магазин за спичками, забыла, как они называются. Память изменяла ей все чаще и чаще. Она не могла вспомнить самых простых предметов, стала недоверчивой, необщительной, обидчивой. В каждом случайном обращении товарищей, в беседе с ними искала и находила намеки на свою никчемность, неполноценность, непригодность для школьной работы. В смятении иногда ошибалась на уроках. Очень быстро утомлялась, а по ночам не могла спать. Ей казалось, что вот-вот ее уволят. Готовилась к этому, копила деньги «на черный день», стала чрезвычайно бережливой, почти скупой, ограничивала себя в самом необходимом, даже в еде. Сильно исхудала.
Как-то вечером к ней пришла школьная уборщица и передала просьбу заведующего явиться утром за путевкой в санаторий. Мария Васильевна выслушала спокойно, но, оставшись одна, горько заплакала. Она решила, что ее обманывают. Завтра, думала она, заведующий объявит, что она не умеет преподавать, и предложит подать заявление об уходе.
Что ей делать дальше? Как жить без привычной, любимой работы, без товарищей, без ребят? Она провела ночь без сна, а на рассвете пыталась покончить с собой, но помешали соседи, заподозрившие неладное. Учительница была спасена, но спасителей встретила упреками: «Зачем помешали… Хотите объявить приговор? Выгнать из школы?»
Потом долго плакала и успокоить ее было нельзя. Она не верила, что ее действительно вызывали для вручения путевки. В таком состоянии ее привезли в больницу.
Теперь больная как будто успокоилась и мирно беседовала со мной.
Указывая на чернильницу, я спросила:
— Как это называется?
В глазах Марии Васильевны появилось выражение тревожной тоски и смущения.
— Сейчас вспомню… Одну минутку… Это куда наливают для того, чтобы писать.
— Чернила?
— Да, да… чернила.
— Ну, а куда наливают чернила?
— Вот сюда, — схитрила она, показав пальцем на чернильницу.
— А как это называется?
— Что вы, право, доктор… Так расспрашиваете, — рассердилась она. — Надо о болезни, а вы о чернильнице… Ну, называется чернильница, — сердито добавила она.
— Вот и вспомнили! А теперь, скажите, играете ли вы на рояле?
— Да у нас в школе свое пианино. Дети любят, когда я играю…
Я предложила учительнице подойти к роялю.
— Ох, доктор, не знаю. Давно не играла. Разве легкое что…
И Мария Васильевна нерешительно начала. Проиграв несколько фраз музыкальной мелодии Грига, она повторила их, потом снова и снова играла то же самое.
— Дальше…
— Дальше? Пожалуйста, — смущенно ответила она и снова несколько раз проиграла одно и то же.
В больнице Мария Васильевна была вялой, ничем не занималась. Всегда подтянутая, аккуратная, она и здесь старалась быть такой же, но порой не замечала, что платье надето неряшливо.
Иногда, сжавшись в комочек где-нибудь в углу, она плакала. Ею овладел приступ тревоги и тоски.
Однажды я видела, как она, стоя у подоконника, старалась разбить свое пенсне.
— Что вы делаете, Мария Васильевна? — спросила я, подойдя сзади.
Она смутилась, пыталась скрыть настоящую причину поступка. Но потом призналась, что делала это с целью проглотить осколки и умереть. Ее все время мучило сознание непригодности к работе.
Для меня стало ясно, что надо прежде всего вызвать у нее новое отношение к своей болезни. С этой целью я исподволь, как можно доступнее, раскрывала перед Марией Васильевной картину ее болезни, то есть сотрясения мозга. Когда учительнице стал понятен механизм этого заболевания, мне было нетрудно доказать необходимость длительного отдыха мозга от умственного напряжения. Но здесь возникла другая проблема: какого отдыха? Ведь нельзя же человека, долго и много трудившегося, перевести в условия полного безделья, каким, безусловно, явился бы для нее искусственно созданный тепличный отдых. Так, пожалуй, можно и совсем погубить человека, он почувствует себя лишним в жизни…
- Мои больные (сборник) - Михаил Кириллов - Прочая документальная литература
- За горами – горы. История врача, который лечит весь мир - Трейси Киддер - Прочая документальная литература
- Сталинградская битва. Тайный фронт маршала Сталина - Вячеслав Меньшиков - Прочая документальная литература
- Германия и революция в России. 1915–1918. Сборник документов - Юрий Фельштинский - Прочая документальная литература
- Из-под глыб (Сборник статей, Часть 1) - Александр Солженицын - Прочая документальная литература
- Интенсивная терапия. Истории о врачах, пациентах и о том, как их изменила пандемия - Гэвин Фрэнсис - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Медицина
- Политическая антропология - Людвиг Вольтман - Прочая документальная литература
- Тайны веков. Кн.3 - Коллектив авторов - Прочая документальная литература
- Убийца из города абрикосов. Незнакомая Турция – о чем молчат путеводители - Витольд Шабловский - Прочая документальная литература
- Огнестрельное оружие XIX-XX веков. От митральезы до «Большой Берты» - Джек Коггинс - Прочая документальная литература