Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И так у меня защемило сердце, что не могу больше ни слова вымолвить… Думаете, однако, что дочь Тевье не нашлась?
— Ведь ты, — сказала она, — сам говоришь, что человеку, который кается, даже сам бог прощает…
— Кается? — говорю я. — Слишком поздно! Веточка, что однажды; оторвалась от дерева, должна засохнуть! Лист, что упал, должен сгнить. И больше не говори со мной об этом! Хватит!
Увидав, что словами ничего не поделаешь, что Тевье уговорами не возьмешь, она припала ко мне, стала руки целовать и говорить:
— Отец! Пусть я умру здесь на месте, если ты и на этот раз оттолкнешь ее, как тогда в лесу, когда она к тебе руки протягивала, а ты поворотил лошадь и удрал!
— Да что ты, — говорю, — пристала ко мне? Что за напасть на мою голову?
Но она не отпускает, держит меня за руки и твердит свое:
— Умереть мне на, месте, если ты не простишь ее. Ведь она дочь тебе, так же как и я!
— Чего ты от меня хочешь? — говорю. — Не дочь она мне больше! Она давно уже умерла!..
— Нет! — говорит Цейтл. — Она не умерла, она снова твоя дочь, как и была, потому что с первой же минуты, как только она узнала, что нас выселяют, она себе сказала, что выселяют всех нас, то есть и ее тоже. Где мы, — так мне сама Хава сказала, — там и она будет. Наше изгнание — ее изгнание… И вот даже ее узел здесь…
Говорит она все это торопясь, одним духом, слова сказать не дает и показывает мне какой-то узел, в красный платок завязанный… И тут же открывает дверь во вторую комнату и зовет: «Хава!» Честное слово! И что мне сказать вам, дорогой друг? Совсем так, как у вас в книжках описывается: показывается в дверях Хава — здоровая, крепкая, красивая, как была, ничуть не изменилась, только, лицо немного озабоченное и глаза чуть подернуты. А голову держит прямо, с гордостью. Останавливается на минутку, смотрит на меня, а я на нее. Потом простирает ко мне обе руки и только одно слово может выговорить, одно-единственное слово и едва слышно:
— Отец!
Извините меня! Как вспомню, так и сейчас слезы глаза застилают. Не думайте, однако, что Тевье, упаси бог, расплакался, слезам волю дал, глупости! То есть, конечно, то, что и тогда пережил и перечувствовал, это само собой… Ведь и вы отец и знаете не меньше моего, что значит жалость к детям… Дитя, как бы оно ни провинилось, — если прямо в душу к вам влезает и говорит: «Отец!» — ну, скажите, можно его оттолкнуть? Попробуйте!.. Но, с другой стороны, голова идет кругом, и на память приходит все то зло, что она мне причинила… Федька Галаган… Поп… Мои слезы… Смерть Голды… Нет! Скажите сами, разве можно все это забыть? Как забыть? Но опять-таки родное дитя… «Как отец жалеет детей своих». Разве можно человеку быть таким жестоким, если сам бог говорит о себе, что он — бог всепрощающий! А тем более, если она раскаивается, хочет вернуться к своему отцу и к своему богу? Что скажете вы, пане Шолом-Алейхем? Ведь вы человек, который сочиняет книжки и миру советы подает, — скажите сами, как должен был поступить Тевье? Обнять ее как родную, расцеловать и сказать, как в молитве сказано: «Простил по слову твоему» — иди ко мне, ты мое дитя? Или поворотить дышло, как я сделал когда-то, и сказать ей: «Иди подобру-поздорову, откуда пришла»? Нет, серьезно, допустим, что вы на моем месте… Скажите мне откровенно, как доброму другу: как бы вы поступили? А если не можете сказать сейчас, даю вам срок, подумайте… А пока что надо идти: внуки ждут не дождутся деда. Надо вам сказать, что внуки еще в тысячу раз дороже, чем дети. «Чада и чада чад твоих!» Шутка ли!
Будьте здоровы и не взыщите, что заморочил вам голову. Зато будет у вас, о чем писать. А если даст бог, мы еще, наверное, встретимся. До свидания! Всего хорошего!
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
Ножик
Рассказ для детей
Перевод С. Гехта
{71}
Не укради.
Седьмая заповедь1Я расскажу вам, дети, историю одного ножика. Историю эту я не выдумал, а пережил в моем детстве.
Ничто в мире не привлекало меня так, как ножик; ничего не хотел я иметь так страстно, как ножик, хоть какой-нибудь, но собственный ножик. Пусть он будет спрятан у меня в кармане, чтобы в любую минуту я мог достать его и резать им, что захочу, — пусть весь мир знает о том, что у меня есть ножик!
Недавно начал я ходить в хедер, к учителю Иоселю Дардаки. В это время я имел уже ножик, то есть вещицу, смахивающую на ножик. Я смастерил ее сам. Я выдрал гусиные перья из постели, обрубил их с одного конца, другой конец закруглил и вообразил, что это в самом деле ножик и что им можно резать.
— Откуда эти перья, черт бы тебя драл? Что за манера возиться с перьями? — закашливаясь, спрашивал меня отец, больной человек, с желтым, высохшим лицом. — Ему бы только игрушки! Перья! Кхе-кхе…
— Пусть дитя играет, — возражала ему мать, маленькая женщина в шелковом платке, — не огорчайся понапрасну, почему ты так любишь портить себе здоровье?
Потом, когда я начал зубрить Пятикнижие, у меня был уже другой ножик, тоже собственного изделия. Я выдернул железку из маминого кринолина и искусно вогнал эту железку в деревянный обрубок.
Потом я долго точил о горшок свой ножик и, конечно, порезал себе при этом все пальцы.
— Полюбуйся, как он растерзал себя, любимчик твой! — вскричал отец и сжал мне пальцы так, что кости хрустнули, — золотое дитя! Кхе-кхе…
— Горе мне, — сказала мать, вырвала у меня ножик и бросила его в печь. — Конец этим несчастьям, нет больше ножика!
Но вскоре я добыл новый ножик, на этот раз совсем настоящий: круглый, пузатенький, с деревянным, горбатым черенком, который открывался и закрывался. Вы хотите знать, как он мне достался? Я сколотил капитал из моих завтраков и купил его у Шлоймки за семь грошей наличными, а три гроша он поверил мне в кредит.
О, боже милостивый, как я любил этот нож! Приходишь, бывало, домой из хедера, избитый, голодный, сонный, высеченный (учитель Мотя, по прозвищу «Ангел Смерти», усадил меня недавно за Талмуд{72}. Мы подошли к знаменитому пункту: «Бык, который боднул корову», а раз бык боднул корову, то я получаю оплеуху), — придешь домой, вытащишь ножик из-под черного шкафа (он хранился там потому, что в хедер нельзя было его носить, а дома никто не должен был знать, что у меня есть нож), приласкаешь его, порежешь им бумагу, покрошишь соломинку и только после этого начинаешь делить свою порцию хлеба на малюсенькие кусочки, натыкаешь хлеб на острие ножика и кладешь его наконец в рот.
Перед сном я чистил его, гладил, мыл, вытаскивал точильный камушек, найденный мною на чердаке, и тихонько принимался точить мой ножик…
Отец, бывало, сидит тут же в ермолке; он склонился над Талмудом, читает и кашляет, кашляет и читает.
Мать на кухне, она возится с тестом, а я все точу ножик, все точу…
Отец вдруг спохватывается, как будто со сна:
— Кто это там пищит? Кто это работает? Что ты затеял, бездельник?
Он подкрадывается ко мне, наклоняется над точильным камушком, крутит мне ухо и закашливается.
— Ножики?! Кхе-кхе! — бормочет отец и выхватывает ножик вместе с точильным камушком. — Лодырь какой! Возьми-ка лучше книгу, почитай…
Я плачу навзрыд; отец хлещет меня по спине и щекам, мать с засученными рукавами выбегает из кухни и кричит:
— Тише, тише, что здесь такое? За что ты бьешь его, бог с тобой! Чем дитя провинилось?
— Ножики? — вопит отец и кашляет. — Подумаешь, какой барин! Вот так парень на мою голову, кхе-кхе-кхе!.. Пусть лучше книгу читает! Молодому человеку восемь лет, а он возится с ножиками, бездельник этакий!.. Ни с того ни с сего — ножики!
Боже, чем согрешил перед ним мой ножик, за что такая ненависть к нему?
Отца моего я помню всегда больным, желтым, разъяренным, сердитым на весь мир. Из-за малости, из-за пустяка он приходит в бешенство и грозит всеми карами. Одна мать спасает меня, она всегда на моей стороне.
Ножик мой забросили, — забросили так далеко, что я восемь дней подряд искал его и не мог нигде найти. Я горько оплакивал его, мой горбатый милый ножик, и мне становилось очень грустно, когда я, сидя в хедере, вспоминал, что вот приду я домой с опухшими щеками, с красными ушами, надранными Мотей — Ангелом Смерти — за то, что «бык забодал корову{73}», — приду домой — и нет мне радости. Я чувствовал себя осиротевшим, никто, никто не видел слез моих, проливаемых украдкой, ночью на кровати. Наплакавшись вволю, я вытирал глаза, засыпал и утром снова отправлялся в хедер, а там бык уже вовсю бодает корову, Мотя — Ангел Смерти — раздает пощечины, и после этого отцовское хрипение, кашель, проклятья, — не было у меня вольной минуты, ничто меня не радовало, один я остался, один на всем свете…
- Горшок - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Сто один - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Молочная пища - Шолом Алейхем - Классическая проза
- На-кося — выкуси! - Шолом-Алейхем - Классическая проза
- Мэр Кэстербриджа - Томас Гарди - Классическая проза
- Три календаря - Шолом Алейхем - Классическая проза
- Том 2. Тайна семьи Фронтенак. Дорога в никуда. Фарисейка - Франсуа Шарль Мориак - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Зеленые глаза (пер. А. Акопян) - Густаво Беккер - Классическая проза