Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, разумеется, не обольщаюсь, я отлично вижу, что мы повторяемся. Но это понимание, обретенное позднее, хоть и подтачивает стародавние представления, не может разрушить их окончательно. Есть в моей жизни несколько крутых свидетелей, которые со мной не миндальничают, они нередко ловят меня на том, что я иду по проторенной дорожке. Мне говорят об этом. я верю, но вдруг в последнюю минуту нахожу, что вс прекрасно: еще вчера я был слеп, а сегодня намечается прогресс — ведь я понял, что перестал прогрессировать. Иногда я сам выступаю как свидетель обвинения. Например, я замечаю, что мне могла бы пригодиться страница, написанная два года назад. Ищу ее. не нахожу. Тем лучше: но лени я чуть не всунул в новую работу старье — я пишу сейчас намного точнее, сделаю все заново. Кончив работу, случайно нападаю на пропавшую страницу. Столбенею: если не считать нескольких запятых, я выразил ту же мысль в тех же словах. Поколебавшись, выкидываю в корзину этот устарелый документ, сохраняя вторую редакцию: чем-то она совершеннее прежней. Одним словом, устраиваюсь как могу — гляжу трезво, но плутую с собой, чтоб ощутить и сейчас, вопреки разрушительной работе старости. молодое опьянение альпиниста.
В десять лет эти мании и самоповторы мне были неведомы, сомнения чужды: быстрый, болтливый, завороженный зрелищем улицы, я не переставал менять кожу. на ходу сбрасывая один за другим свои выползки. Поднимаясь по улице Суффло, в каждом своем шаге, в ослепительном блеске уходящих назад витрин я ощущал бег собственной жизни, ее закон и великолепное право ничему не хранить верность. Все мое всегда было со мной. Вот бабушка хочет пополнить свой столовый сервиз, я сопровождаю ее в магазин стекла и фарфора; она указывает на супницу, крышку которой венчает красное яблоко, на тарелки с рисунком в цветочек. Это не совсем то, что ей нужно, на ее тарелках есть, разумеется, цветочки, но там еще коричневые насекомые, ползущие по стебелькам. Лавочница тоже воодушевляется, она понимает, чего хочет клиентка, у нее такие были, но их вот уже три года как не выпускают; эта модель новее, дешевле, и потом — с насекомыми или без насекомых — цветы остаются цветами, не так ли, незачем — вот уж точно к слову пришлось — искать блох. Бабушка не согласна, она настаивает на своем: нельзя ли взглянуть на складе? Можно, разумеется, но это потребует времени, у лавочницы нет помощников, продавец как раз ушел от нее. Меня пристраивают в уголке, приказав ничего не трогать, обо мне забывают; я подавлен хрупкостью окружающих меня предметов, их пыльным поблескиваньем, посмертной маской Паскаля, ночным горшком в виде головы президента Фальера. Однако я второстепенный персонаж лишь по видимости. Так некоторые писатели выталкивают на авансцену служебные фигуры, а главного героя представляют бегло, вполоборота. Читателя не обманешь: он перелистал последние страницы, чтоб посмотреть, хорошо ли кончается роман, он знает: у бледного юноши, прислонившегося к камину, за душой триста пятьдесят страниц. Триста пятьдесят страниц любви и приключений. У меня по меньшей мере пятьсот. Я герой длинной истории со счастливым концом. Я перестал ее себе рассказывать — зачем? Я чувствовал себя героем романа — этого достаточно. Время тянуло назад старых озабоченных дам, цветы на фаянсе, лавку, черные юбки выцветали, голоса становились ватными, мне было жаль бабушку — во второй части ее, конечно, не найдут. А я был началом, срединой и концом, сведенными воедино в маленьком мальчике, уже старом, уже мертвом, здесь, в сумраке лавки, среди высоких, выше его головы, стопок тарелок, и гам, вовне, далеко-далеко, под ослепительно-ярким траурным солнцем славы. Я был частицей в начале ее траектории и потоком волн, отраженным преградой в конце пути. Собранный, напряженный, одной рукой касающийся могилы, другой — колыбели, я ощущал себя мгновенным и великолепным, вспышкой молнии, поглощенной мраком.
И все же скука меня не оставляла — иногда едва уловимая, иногда тошнотворная; не в силах ее вынести, я уступал роковому соблазну. Из-за нетерпения Орфей потерял Эвридику, из-за нетерпения я нередко терял себя. Ошалев от безделья, я, случалось, оглядывался на свое безумие, меж тем как следовало о нем забыть, держать его под спудом, сосредоточив внимание на внешнем мире; в такие минуты мне хотелось осуществить себя немедля, объять единым взором полноту жизни, распиравшую меня, когда я об этом не думал. Катастрофа! Поступательное движение, оптимизм, веселые измены и тайная целенаправленность, все, что было добавлено мной лично к прорицанию госпожи Пикар, — летело к черту. Прорицание оставалось, однако что мне было с ним делать? Вещее, но пустое, в своем стремлении спасти каждое мое мгновение, оно нивелировало все их: будущее, лишенное жизненных соков, обращалось в сухой каркас, я снова обнаруживал ущербность своего бытия и замечал. что мне так и не удалось найти ему оправдание.
Воспоминание без даты — я на скамье в Люксембургском саду: Анн-Мари попросила меня посидеть подле нее, потому что я слишком много бегал и вспотел. Такова, во всяком случае, реальная связь причин и следствий. Но мне до того скучно, что я высокомерно выворачиваю все наизнанку: я бегал, потому что было нужно, чтоб я вспотел и дал тем самым матери возможность меня позвать. Все вело к этой скамейке, все должно было к ней привести. Какова ее роль? Не знаю и сначала не думаю об этом, из всех впечатлений, коснувшихся меня, ни одно не будет утрачено: существует цель, позднее я ее познаю, мои племянники ее познают. Болтаю короткими ногами, недостающими до земли, вижу мужчину с пакетом, горбунью — это пригодится. Повторяю в экстазе: «Сидеть здесь чрезвычайно важно». Становится еще скучнее; не могу сдержаться, рискую заглянуть в себя: я не требую сенсационных открытий, но хотелось бы догадаться о смысле этой минуты, почувствовать ее необходимость, насладиться хоть чуть-чуть тем врожденным даром прозрения, который я приписываю Мюссе или Гюго. Естественно, не нахожу ничего, сплошной туман. Абстрактный постулат моего предназначения и примитивное ощущение моего бытия сосуществуют бок о бок, не сталкиваясь, не сливаясь. Хочу одного — бежать от себя, вновь обрести увлекавшую меня оглушительную скорость; тщетно — очарование нарушено. У меня мурашки в ногах, не нахожу себе места. Весьма кстати небо поручает мне новую миссию — я должен во что бы то ни стало сорваться с места. Прыгаю со скамейки, лечу во весь дух; в конце аллеи оборачиваюсь: ничто не дрогнуло, ничто не изменилось. Прячу разочарование. сплетаю очередную историю: в Орильяке, в меблированной комнате, году в 1945 — я настаиваю на этом выяснятся неоценимые последствия моей пробежки. Твержу, что доволен, взвинчиваю себя; чтобы отрезать пути отступления святому духу, выражаю ему доверие: остервенело клянусь быть достойным тех возможностей, которые он мне предоставил. Все это белыми нитками шито, сплошная игра на нервах, я знаю. Мать уже тут как тут — шерстяной свитер, шарф, пальто: она меня кутает, безвольно отдаюсь в ее руки. Впереди еще улица Суффло, усы привратника, господина Тригона, покашливание гидравлического лифта. Наконец несчастный маленький претендент в кабинете, слоняется от стула к стулу, листает и отбрасывает книги. Подхожу к окну, вижу муху под занавеской, ловлю ее в муслиновые силки, заношу смертоносный палец. Это номер вне программы, выгородка, момент, изъятый из времени, застывший в неподвижности, единственный в своем роде, он не повлечет за собой никаких последствий — ни сегодня вечером, ни позже, Орильяк никогда не узнает об этой замутненной вечности. Человечество дремлет, ну а выдающийся писатель — святой, который мухи не обидит, — как раз вышел. Одинокий ребенок, лишенный в эту стоячую минуту какого бы то ни было будущего, ищет в убийстве сильных ощущений; раз мне не дано настоящей человеческой судьбы, стану сам вершителем судеб — хотя бы для этой мухи. Не спешу, пусть догадается, что над ней склонился великан: палец все ближе… раздавил, вот обида! Не надо было ее убивать, черт возьми! Из всего сущего она была единственной тварью, боявшейся меня; теперь со мной не считается никто. Насекомоубийца, я занимаю место жертвы, я сам насекомое. Я муха, всегда был мухой. Дальше некуда. Остается только взять со стола «Приключения капитана Коркорана», плюхнуться на ковер, открыть наугад сотни раз читанную книжку; чувствую себя таким выпотрошенным, таким грустным, что утомленные нервы сдают, с первой строчки забываю обо всем. В пустынном кабинете гонит зверя капитан Коркоран, в руках карабин, ручная тигрица рядом; непроходимые тропические заросли торопливо обступают их — вдалеке я посадил деревья, обезьяны скачут с ветки на ветку. Вдруг Луизон — тигрица — принимается рычать, Коркоран замирает, враг близко. Именно этот захватывающий момент избирает моя слава, чтобы вернуться восвояси, человечество — чтобы внезапно пробудиться и призвать меня на помощь, святой дух — чтоб прошептать мне переворачивающие душу слова: «Ты не искал бы меня, если б уже не нашел». Напрасная лесть, кто здесь ее услышит, кроме отважного Коркорана? Но тут, точно он только и ждал этого заявления, возвращается выдающийся писатель; внучатый племянник склоняет белокурую голову над историей моей жизни, слезы навертываются ему на глаза, грядущее восходит, бесконечная любовь обволакивает меня, огни кружатся в моем сердце: не двигаюсь, не обращаю внимания на иллюминацию, не отрываюсь от книги. Огни наконец гаснут: ничего не чувствую, кроме ритма, неодолимой тяги вперед, я трогаюсь с места, сдвинулся, двигаюсь, мотор стучит. Я ощущаю скорость моей души.
- Герострат - Жан-Поль Сартр - Классическая проза
- Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба - Жан-Поль Сартр - Классическая проза
- Жан-Кристоф. Том III - Ромен Роллан - Классическая проза
- Мэр Кэстербриджа - Томас Гарди - Классическая проза
- Зеленые глаза (пер. А. Акопян) - Густаво Беккер - Классическая проза
- Дитте - дитя человеческое - Мартин Нексе - Классическая проза
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Золотой браслет - Густаво Беккер - Классическая проза
- Обещание - Густаво Беккер - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза