Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужны ли подробности?..
Сценарий был написан, роли разучены, спектакль отрепетирован. Беда лишь в том, что режиссер переоценил свои возможности — отнюдь не все согласились исполнять им предложенное, т.е. бить себя в грудь и произносить покаянные речи. Тут вышла осечка. Хотя остальные участники спектакля, именуемого секретариатом, справились со своими ролями — ну, не самым превосходным образом, но — справились.
Впрочем, должен сознаться: был момент, когда я повел себя предельно глупо. А именно: после того, как второй секретарь пошелестел перед собой листочками, пересланными из ЦК, и объявил, что секретариат хочет во всем разобраться, поскольку группа товарищей обратилась с жалобой... и т.д., и я возразил, что в ЦК никто из нас не обращался, ЦК обратился к нам с просьбой, чтобы каждый из нас изложил свое мнение по поводу публикации — и только, а уж что до секретариата Союза писателей, то он тут совершенно ни при чем, и Второй, отвечая на это, изменил свою формулировку, придал ей более деликатное звучание: ЦК просил... И секретариат просит... И вышло, что все крайне вежливо друг друга просят, и как же можно отказать тем, кто просит... После всего этого я сказал себе, что — в конце-то концов — собрались здесь давно знающие друг друга люди, и прежде всего — люди, а раз так, то — при желании — они всегда смогут понять один другого, ну — было, ну — прошло, ну — извлечем из этого некий урок и не станем точить ножи и ненавидеть друг друга... Я заговорил, более всего обращаясь к Валерию Антонову, попытался объяснить, что же, по моему, разумению, произошло... То есть я напомнил ему старую историю с Моргуном — разве не мы оба тогда искали справедливости, не оба протестовали против антисемитизма, не были оба обвинены черт-те в чем — в том, что льем воду на мельницу наших врагов?.. Я напомнил, как в шестидесятые известная всем журналистка писала в ЦК Казахстана, требуя покончить с еврейским засильем, — и как всех возмутило ее письмо... Напомнил, как недавно он, Антонов, дал мне прочесть свою поэму "Анти", сказав, что мое мнение для него — решающее, и я был за публикацию... Значит, еще недавно мы верили друг другу?.. Что же случилось? Будем считать, что сделанного не переделаешь, но извлечем необходимые уроки, будем в дальнейшем больше всего остерегаться оскорбить, уязвить друг друга, национальные отношения — страшно болезненная область, чреватая гибельными для всех взрывами...
Я говорил мягко, мягче, чем мне хотелось... Было тихо, пока я договорил до конца. И Валерий Антонов, глядя на меня своими разноцветными — зеленым и голубым — глазами, казалось, меня понял, чувства, владевшие нами в молодости, воскресли, устремились навстречу друг другу... Мне отнюдь не хотелось выглядеть мстительным иудеем, "простим друг друга и обнимемся, братие", мерцало у меня в голове, пока я говорил... Однако сценарий диктовал другое.
Обиженно, зло заговорил Толмачев. К Герту всегда хорошо относились в журнале, а он?.. На кого поднял руку — на гордость нашей литературы, на жертву культа личности — Марину Цветаеву!..
— Позвольте мне, — сказал Морис, — По-моему, Герт ни на кого не поднимал руки. У вас, Геннадий Иванович, свое мнение об очерке, у него — свое, и он имеет на это полное право. Кстати, чтобы его отстоять, Герту пришлось уйти из редакции... Но я о другом. Если уж вы, Геннадий Иванович, такой завзятый плюралист, почему вам было не напечатать очерк целиком, без купюр, снабдив авторитетным комментарием?.. Вместо этого в добрых старых традициях вы препарировали очерк на свой лад, выбросили из него, скажем, упоминание о Каннегиссере и Фанни Каплан, к которым Цветаева относилась с явной симпатией, и оставили только те места, где евреи представлены негативно... Такую Цветаеву вы и преподнесли читателю. Кто и на кого, стало быть, поднял руку на самом деле?..
Примерно о том же, но в ином, академическом стиле говорил Жовтис: компетентность публикации, принятые в мировой практике правила, искажения текста... Необходимость квалифицированного комментария...
— Да ведь мы же дали комментарий!.. — выкрикнул Слава Киктенко, черноволосый, с заросшим черной щетиной лицом, взблескивая черными, самолюбиво-раздраженными глазами. — Прислала материал и прокомментировала его профессор Козлова, из Москвы!
— Кто такая это Козлова? Среди специалистов по творчеству Марины Цветаевой такой не значится. Профессор?.. Да мало ли кто становился у нас профессором — в годы застоя! И малограмотная врезка к публикации, которую вы называете комментарием, лучше всего это подтверждает...
— А разве профессор Жовтис стал профессором не в годы застоя? — ухмыляясь, выкрикнул Валерий Антонов. Раздался смех.
— Уважаемый Александр Лазаревич, студентом которого я был, читал нам курс по фольклору, — через плечо бросил сидевший к Жовтису спиной Толмачев. — Какое отношение имеет он к советской литературе?
— Отчего же?.. Я читал двадцать лет назад курс по фольклору, а кроме того — и девятнадцатый век, и стиховедение, и советскую литературу, и не только читал — мои книги выходили в разных странах...
Толмачев угрюмо воркотнул что-то себе под нос. Молодой — а, точнее, лет десять-двенадцать назад числившийся среди молодых, а ныне вполне зрелый поэт Ш., приятель Киктенко, принялся выкрикивать в адрес Жовтиса упреки в том роде, что и он, и такие, как он, в прежние времена не давали дороги молодым, а теперь покушаются на память Марины Цветаевой... С горестным укором на постном лице, как бы силясь подавить в себе праведный гнев, потек словами Ростислав Петров: плюрализм... перестройка... гордость русской литературы...
Был момент, когда Жовтис сорвался. Вернее, сорвался его голос, в тот день у него болело горло и на секретариате он говорил с трудом, ко когда на него накинулись с разных сторон, он оскорбленно повысил тон, за басовыми нотами следовали петушиные всхлипы, он пылал негодованием и одновременно морщился от боли...
Попыталась придать осмысленное направление ходу секретариата Галина Васильевна:
— Я коммунист, член партбюро, у меня было поручение — поддерживать связь с журналом, и когда я читала "Вольный проезд", я свою позицию изложила Геннадию Ивановичу сначала в разговоре с ним и затем — письменно... Когда мне позвонили из ЦК и попросили сообщить свое мнение о публикации, я не стала его скрывать и повторила то, что уже было известно Толмачеву. Я и сейчас считаю, что межнациональные конфликты у нас в стране грозят большими осложнениями, чему пример — Карабах... И в том виде, в котором Марина Цветаева опубликована в журнале, она, эта публикация, вполне может быть использована антисемитами, "Памятью"...
Все-таки она была единственная женщина среди нас, ее не перебивали, не прерывали. Но едва она кончила, как Слава Карпенко, захлебываясь бегущей изо рта слюной, принялся выкрикивать: "Это донос! Донос!.. Доносчики!..", его басовито поддерживал Валерий Антонов, и когда молчаливый, понурый Павел Косенко что-то возразил, тот же поэт Ш., наседавший прежде на Жовтиса, ринулся на него:
— Пока вы были замредактора в журнале, вы не пропускали ничего подобного! (Павел кивнул: "И правильно делал".) Вы глушили всякую свободную мысль!.. (Сам он в то время ничего, кроме гладеньких стишков, не сочинял, да и в последние годы сохранял усвоенную в ту пору осторожность).
Но главный номер исполнил Иван Щеголихин. Когда он поднялся, навис над столом, жар, исходивший теперь от его монументальной фигуры, был так опаляющ, что я ощутил его всей кожей лица, яблоками глаз.
— Вот они здесь, перед нами, еврейские экстремисты!.. Если когда-либо и возникал антисемитизм, то только как ответ еврейскому экстремизму!.. Они могут говорить о русском народе все, что им захочется, мазать его прошлое дегтем, но только затронь их самих!..
Он говорил о Снегине, панфиловце, большом писателе, достойном человеке: разве его не убрали в шестидесятых годах с поста редактора журнала — якобы за антисемитизм, которого у него никогда не было?.. И разве не он, Морис Симашко, приклеивает ему, Щеголихину, тот же ярлык — за последний роман о карагандинском "меховом деле"?.. Кто как не евреи стояли во главе этого дела — и разве не он, Щеголихин, жалея, заменил их фамилии?.. А жаль!..
Я не читал романа, знал только, что в издательстве настаивали на замене ряда фамилий, Щеголихин под нажимом кое-как согласился на уступки... Как бы там ни было, снова во всем оказались виноваты евреи...
Теперь он, Морис Симашко, расплывшийся, грузный, шестидесятичетырехлетний, чьи книги переведены на добрых двадцать языков, разошлись в двадцати странах, Морис, о котором писали в "Монд", "Уните", "Юманите", в московской же "Литгазете" посвящали не более ста строк, — он сидел, оглушенно моргая, беззащитный, как малый ребенок, растерявшись от глыб дерьма, которые швырял в него яростный, праведный, исполненный патриотического пафоса Иван Щеголихин...
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Сердце-зверь - Герта Мюллер - Современная проза
- Небо падших - Юрий Поляков - Современная проза
- Солнце и кошка - Юрий Герт - Современная проза
- Человек в этом мире — большой фазан - Герта Мюллер - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Мираж - Юрий Герт - Современная проза
- Из Фейсбука с любовью (Хроника протекших событий) - Михаил Липскеров - Современная проза
- Тимолеон Вьета. Сентиментальное путешествие - Дан Родес - Современная проза