Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Банька, где я побывал, расположена недалеко от Винного подъема, который, мне кажется, я потом узнал на картине Ахвледиани. Банька эта совсем крошечная и внутри отделана кафелем. В углу – прямоугольный бассейн размером с очень большую ванну. Стенки бассейна сантиметров на семьдесят возвышались над полом. В бассейне была та самая железо-серная вода, мутно-белая с зеленоватым или синеватым оттенком. А может быть, мне опять показалось. На двух противоположных краях бассейна лежали голова и ноги седого задумчивого старика. Чувствовался сильный запах серы; до этого я все время, но слабо ощущал его в метро. По слухам, этот же запах должен ощущаться в аду. Вдоль стен располагались изогнутые, как в душе, трубки, но без душевых воронок с дырочками, штук восемь, и из них под порядочным давлением безостановочно били струи довольно-таки горячей воды. Невозможно было ни ослабить напор, ни понизить температуру. Вероятно, это были отобранные временем оптимальные давление и температура, и предполагалось, что их уже нельзя улучшить. Но для меня они определенно были несколько чрезмерны.
В другом углу стоял дощатый топчан, около которого работал банщик. Это был пузатый, коренастый, с могучими жирными плечами, толстой шеей и мрачным лицом грузин. Весил он килограммов под девяносто. Хотел бы я посмотреть, как тот, кому он вскочит на плечи и будет плясать на спине вприсядку, скажет «е sempre bene». Но, к счастью, он, видимо, был совершенно не склонен приходить в восторг от чего бы то ни было. Он только ломал своим клиентам члены и вытягивал составы. Они переносили это спокойно и даже равнодушно. Шерстяной рукавицы у него не было, но был мешочек, который он окунал в ведро, потом встряхивал и, зажав отверстие, сжимал так, что мешочек вздувался, как узкая подушка, а банщик продолжал сжимать его, пока он, шипя сочащимся из всех пор воздухом, не превращался в простую тряпку, покрытую целой охапкой мыльной пены. Когда он его намыливал, я не видел; может быть, в ведре был мыльный раствор? Все это происходило очень быстро, почти мгновенно. Банщик небрежно обтирал тряпкой клиента, и тот весь в клочьях пены шел под свободную оптимальную струю. А банщик грубым матросским движением, в котором не было ровно ничего от восточной неги, с размаху окатывал из ведра топчан, смывая мыло. Он единственный был в трусах, хотя и сползших ниже некуда.
Я было лег в бассейн, но сразу же вылез. Я был неподготовлен к лежанию в ванне с незнакомым человеком. К тому же мое воображение с детства было отравлено гигиеническими брошюрами, прочитанными в поликлинике в очередях. Я колебался, не пройти ли и мне обработку мешком, но не знал, как подступиться к банщику. Да еще было неясно, хватит ли у меня денег; их у меня было настолько в обрез, что потом в Москве не хватило на билет. Но это отдельная история. Все-таки я набрался храбрости и спросил у банщика, как бы мне воспользоваться его услугами, может быть, нужно купить особый билет; он, даже не повернувшись в мою сторону, сердито ответил: «Не надо билети. Надо денги». – «Сколько?» – «Рубль». Это было дороговато, а главное, как почти у всякого голого человека, у меня не было рубля, а идти в предбанник и просить служителя, красивого парня с усиками, в белой нейлоновой рубашке, какие у нас только щеголи надевают на танцы, отпереть мой шкафчик, чтобы достать из брюк рубль и отдать его банщику, – это показалось мне чересчур сложным. Да и куда банщик его денет? Ведь даже трусы у него были совершенно мокрые, отчасти поэтому они и сползали… Как с ним рассчитывались другие – не знаю. Возможно, они платили сразу за месяц, как за электричество.
Выходивших в предбанник парень с усиками сразу же заворачивал в две простыни. Потом они сидели и о чем-то понемногу переговаривались по-грузински. Я услугами парня не воспользовался. Впрочем, он мне их и не предлагал. Я вытерся своим полотенцем и вышел на улицу, в душный, как баня, вечер, к Куре, мутной, словно ручей из высокогорной бани самого господа бога.
Впрочем, вечером мутность Куры была незаметна, огни отражались в ней, вонзались в глубину зыбкими огненными обелисками, ничуть не хуже, чем в любой другой реке. Огни Тбилиси я в первый раз увидел из самолетного окна. Еще над хребтом, прижимаясь к стеклу так, что боялся его выдавить, я до помутнения в глазах всматривался в голубоватое сияние сахарных изломов неизвестных мне вершин. Там, куда не достигал лунный свет – и так было почти всюду, – виднелась сплошная чернота, но мне казалось, что в глубине черных ущелий я вижу слабое мерцание пенных потоков. А потом пошла чернота и чернота, и вдруг, разом, под ногами разверзлась живая переливающаяся бездна, звезд полна , и я почувствовал себя лыжником, которому после однообразного мелькания трамплинного спуска вдруг, разом, открывается долина с заснеженными деревьями, дальние горы и толпы болельщиков внизу, и впервые ощутил опасную пустоту под ногами (до этого близость космоса чувствовалась только в заиндевевших винтах на стенке).
Я три дня бродил по Тбилиси, заглядывая в дворики двух– и трехэтажных домов, разграфленных почти шахматными клетками балконов, жадно вдыхая их воздух, насыщенный детскими и женскими голосами, вкусным чадом и особым запахом южной мокрой земли, на которой готовят обед, стирают и умываются, – полный чужой, но ужасно манящей жизни. И я вдыхал этот воздух и мучился от того, что не могу войти в такой дворик и прожить в таком доме хотя бы несколько дней, выходя по утрам на внутреннюю, игрушечной легкости, застекленную галерею, – разделить эту чудную жизнь с этими чудными людьми. А они просто живут. Пруст где-то говорит о запахе, полном поэзии для тех, кто проходит через него, но не живет в нем.
Мне постоянно казалось, что Тбилиси похож на Рим, в котором я, разумеется, никогда не был. Взбираешься в гору по узенькой кирпичной улочке-лесенке – название «пер. Азизбекова» тебя устроит? – и попадаешь на террасу, где легкомысленная хибарка пристроилась к могучему фундаменту старинного храма, на котором сидят двое черноглазых парней и смеясь разговаривают на чужом языке, и тут же кудрявый черноволосый мальчишка поливает из ковша мускулистому полуголому парню.
Все эти дни я очень мало спал, в голове слегка мутилось, и на всем лежала тень какой-то нереальности.
Воспоминания, подобно искусству, примиряют с действительностью; даже прошлые неприятности не кажутся столь уж неприятными. Вот, например, мои слова «в голове слегка мутилось» наверняка произведут на тебя почти приятное впечатление, равно как и на меня, – совсем не такое, как тогда. Тебя примирило с этим явлением (помутнением в голове) мое повествование, то есть искусство, а меня – воспоминание. Не раз отмечалось, что в чувстве, остающемся после общения даже с мрачным произведением искусства, всегда есть что-то светлое (можно усилить: всегда есть что-то светлое в чувстве, с которым узнаешь о чужих неприятностях). Мне кажется, что умиротворяющие свойства искусства и воспоминаний объясняются тем, что воображаемые страдания производят неизмеримо слабейшее впечатление по сравнению с реальными, а потому в ту минуту кажутся нестрашными. Но у воспоминаний есть еще более важная роль.
Я думаю, две трети (в правильно выбранных единицах измерения) нашей лирической энергии, то есть некоей силы, вызывающей всем знакомое щемящее чувство, создают воспоминания, и не какие-нибудь конкретные факты, а самое чувство прошлого, ощущение «было, а теперь нет». Это ощущение наполняет жизнью самые разные вещи и, прежде всего, делает их предметом нашего обостренного внимания, придает остроту нашим чувствам, как скрытая от глаз электростанция приводит в движение электровозы и электробритвы.
В ранней же молодости лирическая энергия заключается, в основном, в предвкушениях и ощущениях несбыточности. Возможно, именно ощущение несбыточности позволяет нам так живо воспринимать (конечно, в воображении) чужое, экзотическое.
Впрочем, лирическая энергия прошлого и в юности уже оживляет наше восприятие мира, но тогда мы чаще всего подключаемся к чужим энергосистемам, и лишь когда наш собственный потенциал достаточно возрастет, мы начинаем испытывать упомянутое щемящее чувство, то есть видеть прекрасное в самых обычных вещах: все они наполнены животворящим светом нашей энергосистемы – чувством прошедшего, и все, наполненное этим светом, преисполняется значительности; тогда-то возникает жадность к мелочам, сначала только прошедшего, а потом, поскольку, как ты понимаешь, оно нисколько не хуже, и настоящего тоже. Но гораздо реже. И, может быть, значительность настоящему придает еще один вид лирической энергии – чувство преходящего. Но это сравнительно маломощный источник. Другое дело – прошлое, там все значительно, будь это перчатка первой возлюбленной, хотя ты и расстался с нею в далеко не лучших отношениях, или пластинка с песней вроде «Эй ты, мамалюк», которую крутили тогда на вечеринках с малым количеством закуски и большим выпивки, или даже деревянный диван МПС на вокзале, где ты несколько часов просидел в ожидании поезда, – все вызывает сладкую боль в сердце.
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Новорусские помещики - Александр Мелихов - Современная проза
- Небо падших - Юрий Поляков - Современная проза
- В долине блаженных - Александр Мелихов - Современная проза
- Явление чувств - Братья Бри - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Догадки (сборник) - Вячеслав Пьецух - Современная проза
- Земля точка небо - Алексей Егоренков - Современная проза
- Беглый раб. Сделай мне больно. Сын Империи - Сергей Юрьенен - Современная проза
- Тоннель - Вагнер Яна - Современная проза