печать, ты же умеешь. 
– А что за грамотка-то? – Голуба лег плашмя на черную, бездонную жижу и пополз к Степану.
 – Ежели помру, узнаешь. Да не раньше, – даже полуутопший, Степан ерепенился. Крикнул – и тут же захлебнулся жижей.
 – Сам подписи да печати ставить будешь, вернешься – сделаешь все. – Голуба подтянул березовый ствол, Степан пытался уцепиться за него, но шуя, облепленная тиной, соскальзывала.
 – Проклятый кузнец. Из-за него остался одноруким… калекой…
 – Эк вспомнил. Ничего, и с одной рукой сдюжишь. Давай, Степка, не время умирать. Давай!
 * * *
 В покоях горело полдюжины свечей. Седой крупный мужчина, окруженный добротными подсвечниками, казалось, священнодействовал. Перед ним на столе разложены были грамотки. Чернила, песок, пучок наточенных гусиных перьев и массивный перстень с переливчатым зеленым камнем – видно, что он проводил здесь немало времени.
 Он читал, морщился, иногда шевелил губами, подносил грамотку ближе к глазам, когда не мог различить написанное.
 – Стар, совсем стар… Эй, Хрисогонка, знаю, что здесь!
 – Что изволишь, хозяин? – Седой, худой до невозможности мужичок выскочил из сеней.
 – Подыщи мне пару-тройку дьячков, из молодых да разумных. Помощник мне нужен.
 – Будет сделано, – поклонился мужичок.
 – Что там?..
 – Двоих, которые пытались утащить из собора иконы да золотые лампады, поймали.
 – Кто?
 – Один дьякон был – за пьянство выгнали. Второй из Вологды.
 – Вологжанин – вор? Худо дело.
 – Передать иродов в губную избу?[67]
 – Да зачем? Скажешь старосте, выпорем их на площади при всем честном народе. И, Хрисогон…
 – Что, Максим Яковлевич?
 – Чтоб не встали оба.
 – Справедливое решение. А еще сегодня известие получил.
 – Какое?
 – Степка с людьми своими уехал на заимку. Ту самую…
 – Ха, забавник, завел себе тайные угодья. Что там у него, Хрисогон? Выведал?
 – Известно что! – управляющий облизал узкие губы. – В амбарах зерно, в клетях – мягкой рухляди припасено. И товаров всяких – о том не выведали. Мушка мне прожужжала, что пищалей, пороха, пушек немало.
 – Да… Стервец!
 – С отцовой казны ворует. – Хрисогонка расплылся улыбкой, представляя, как Максим Яковлевич наказывает злонамеренного сына.
 – Да что ж ворует… Денег ему даю, да все ж поменьше. У воды быть да не напиться? Не по-нашенски!
 – Много там всего. Мушка жужжит, что там у него…
 – Надоел ты с мушками своими. По-человечьи говори!
 – Каюсь, – склонил седую островерхую голову Хрисогон. – Еще говорят, с собой ведьму взял.
 Максим Яковлевич ничего не сказал, только крякнул недовольно.
 – Присушила ведьма Степку, как есть присушила, – частил Хрисогон.
 – Ты говори, да не заговаривайся! Место свое, смерд, знай. Не Степка он тебе, а Степан Максимович, на высоте он недоступной. Скоро избавится от ведьмы да в брак вступит. Помоги, Господи!
 – Прости, хозяин.
 – Прости да прости, а сам поди всякие мерзости в голове носишь, а, Хрисогонка?
 – Как мог такое подумать! Я предан телом и душой, хоть сейчас жизнью ради тебя…
 – Смотри, – протянул хозяин и махнул рукой, отпуская слугу.
 Максим Строганов еще долго сидел в своих покоях, писал, а потом выглянул в окно, вздохнул и лег здесь же, на обитой бархатом лавке, прикрывшись медвежьей шкурой – жена страсть как не любила, когда он приходил в супружеские покои в разгар ночи.
 * * *
 Белые хлопья падали на траву и таяли. Отчего-то небеса запутались – послали снег на Троицу. Аксинья шла по тропе, ловила рукой хлопья, и не холодом они обдавали, а теплом. Босые ноги также не ощущали ни хвои, ни шишек. Поглядев вниз, увидела она светлую шерсть и когти. Подняла руку – поняла, что не человек боле.
 Ощутив себя сильным зверем, в коем билась ярость и жажда жизни, открыла пасть и завыла, и внимал ей лес, точно околдованный. Лапы мягко ступали, безо всякого звука, Аксинья улыбалась и бежала все быстрее, чуяла тысячу запахов, слышала тысячу звуков.
 Она бежала все быстрее, перепрыгивала через овраги, огибала огромные сосны и не ведала устали.
 Снег уже не падал, ему на смену пришел дождь, но толстая шерсть преграждала путь влаге.
 – У-у-у, – раздался ее крик.
 Вдруг залаяли собаки. Близко, еще ближе… Она рванулась, уперлась в деревянный заплот, узнала заимку. Там, там спасение! Вдруг левую ногу-лапу пронзила боль, увидела она собаку, ощутила, как дюжина челюстей впивается в нее…
 Аксинья застонала и открыла глаза. Странные, маетные сны донимали ее. И в реку окуналась она, и огненную корову доила, и посреди леса полотно ткала.
 Села на лавку, поморгала – посреди ночной тьмы поняла, что не хочет окунуться в смутную марь. Зажгла две свечи. Ах, какой свет, яркий, ровный, не лучина бедняцкая. Чем заняться посреди ночи в незнакомом доме?
 За окном заливались серебром ночные пичуги. Даже в доме слышен был плеск волн, Аксинья, словно ведомая русалками, спустилась к берегу. Прохладой овеяло ее разгоряченное лицо, мошки затеяли вокруг нее пляски, но знахарка, погруженная в свои думы, лишь отмахивалась от гнуса.
 Давно ей во снах приходят волки. Разгадала она нехитрый секрет: темный волк – бывший муж Григорий, что являлся редко. Светлый волк с синими глазами – Степан, здесь бы и полная дура скумекала. Они то дрались меж собой, то грызли Аксинью, то делили Нютку. Сегодня случилось странное: сама Аксинья стала белым волком, странное чувство свободы и силы не оставило ее и после пробуждения.
 Не оставил ее и страх. Она чувствовала, что Строганову угрожает какая-то опасность. Или все это бредни, навеянные незнакомым домом?
 Аксинья вернулась в дом, поднялась в горницу, открыла сундуки, принялась перебирать старую Степанову одежу. Рваные порты, рубахи, выцветшие и затертые… Надобно заштопать, перестирать и отдать бедным. Авось зачтется.
 Почти до рассвета она сидела над тряпицами, колола пальцы, не выйдя из странного оцепенения, губами шептала молитвы Богородице, сердцем просила помочь Матушку-землю. Ежели бы отец Евод вздумал спросить ее, в чем меж ними разница или обвинить в ереси, Аксинья бы не нашла ответа.
 * * *
 Шуя Степанова обхватила влажный скользкий ствол, Голуба потянул его из трясины. Медленно, ласково да с приговорами лешему и болотным девкам.
 – Ты друга моего не трогай, красавица. А мы тебя поблагодарим, накормим да напоим…
 – Голуба, что за околесицу несешь? Какая еще красавица? Фу! – Усы и бороду Степана залепила грязь, повисла комьями и при каждом его слове сыпалась прямо в рот.
 – Ты покрепче держись, голуба.
 По вершку, по вершочку вылезал Степан из болота. Смерть, что казалась неминуемой, отползала все дальше. Он будто слышал, как старуха грозила косой, обещала: «Скоро вернусь!»
 – О-о-ох, – протянул он целую вечность спустя, лежа на твердом пятачке, поросшем густой травой – сухой, ломкой прошлогодней и упругой