Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно, — пробурчал, — живи, недоносок.
И пошли мы с батей в дом его, железом крытый, тесом обшитый, с окошками резными. Хорошо у бати дома, богато. Телевизор цветной, книги повсюду, журналы. Эх, батя, батя, из таких, как ты, думаю, академики выходят, министры, а ты вот всю жизнь тутова просидел. И сын у тебя вон какой получился… Выпили мы с ним водки, покурили. И батю разобрало, стал он ко мне приставать с думами государственными:
— Ты гляди, сын, что товаришши с нами сделали. Землю у дедов отняли, а сами сгноили все. Сеют столько, что убрать не могут. Техники, почитай, тыща тракторов в районе, а дороги хуже, чем при царе были. Лико ты, как сгубили нас, окаянные. Эх, Галаша…
— Ладно, — говорю, — батя, отступись. Давай лучше песню споем про танкистов.
— Нет, обожди ты с песней своей. Тебе, может, и по хрену все, а у меня, когда я гляжу на все это, душа болит, понял?
Тут мне вдруг обидно так сделалось.
— Душа болит? А у меня не болела всю жизнь при живом отце без отца расти? Ты чем товаришшей ругать, обо мне хоть раз бы подумал! Хоть чему бы научил. Может, тогда и вышло бы все по-другому.
Он голову опустил, вздохнул только:
— Да я, Галаша, чего… А вот что ж ты отчество-то мое не взял?
— Не взял…
Поглядел я на него: а он уж старенький совсем, волосья седые, редкие, руки дрожат, одинокий такой. Жалко мне его стало. Ведь ничего у него не осталось хорошего. Пока сильный был да здоровый, любила его жена. А теперь говорили про нее, что гуляет она на стороне. Хотелось мне ему сказать что-нибудь хорошее, но слова застряли, нейдут. Сидим мы, молчим, а тут баба его приходит. Батя так виновато на меня поглядел и пошел проводить до калитки.
Вышел я от него в тревоге какой-то. Смеркалось уж, домой сразу не пошел хмельной. Добрел до реки, искупался, покурил на берегу, а когда к дому подошел, спали уж все. Только Зоя не спала. Лежала на кровати тихая, неподвижная, и у меня вдруг комок к горлу подступил.
— Зоя, любушка ты моя, — шепчу, — на что я тебе такой? Лучше б убил он меня, и не мучилась бы ты со мной.
Она головой покачала, рукой по лицу моему провела, прижала к себе, и чувствую: плачет она. Плачет, гладит меня, слова ласковые шепчет, девичьи, а мне Михайлов день вспоминается, как в огромную бадью с суслом мужики камни бросали и пиво в колоду стекало, как бабы песни пели и меня целовали, как взлететь мне хотелось, а над самой нашей деревней громадные, близкие звезды висели, точно кто-то их туда воткнул. И так я лежу и думаю: да пропади оно все пропадом, ничего мне не надо, вот есть у меня жена, вся до последнего вздоха моя, и ладно. С тем и уснул.
А только неладно все кончилось. И месяца не прошло, как опять я в больницу попал. С животом у меня стало плохо. Маялся, маялся от боли, лечили меня, но ничего не помогало. Врачиха говорила, что это потому, что я пил много, вот желудок и надорвался, но я так думаю, не в этом дело. А дело в том, что связано все в организме. И хоть задел мне Филошка нос, отозвалось вот оно где. И с каждым днем мне все хуже и хуже становилось. Из больницы меня выписали, и так я понял: домой умирать отправили.
Зима уж прошла, весной потянуло. Лежу я и думаю, сколько б сейчас отдал, чтоб на реку пойти, рыбы наловить. А боль такая, что страшно и сказать. Зоя раньше уколы делала — помогали, а сейчас ничего уж не помогает. Худо мне совсем было, так что и мыслей в голове не осталось, только чтоб боль терпеть да не стонать, не быть ей в тягость.
И вот лежу я так однажды, дома нет никого, и вдруг чувствую, боль как будто отпустила. И так хорошо мне сделалось. Видно-то только краешек улицы, смеркается да печка белеет — как раз летом побелили. И так любо мне все, умильно на душе. Господи, думаю, какой же я счастливый. Сейчас вот жена моя придет, дочка, и так хорошо мне с ними станет. Сядут они возле меня, рассказывать будут, что делали. Тихо в доме, гулко, лежу я, и так легко мне, что даже тела своего не чувствую.
Тут как раз Зоя входит — и ко мне. Я улыбнуться ей хочу, сказать что хорошее, а вот не получается, губы не слушаются. Она меня как увидела, побледнела, бросилась, за руку хватает, а я не чувствую ничего. И чудно мне так, что не чувствую. Должен же чувствовать. А только мне все легче и легче становится, и хочется мне Зое об этом сказать, чтоб не плакала она, а вместе со мной радовалась. Но она все плачет, и сказать я ей уже ничего не могу, а только понимаю, что это я умер.
Звездочка
Старинное преданиеВ семидесятые годы прошлого века в Москве на углу улицы Чаплыгина и Большого Харитоньевского переулка на первом этаже старого пятиэтажного дома жила хорошенькая, опрятная девочка с вьющимися светлыми волосами, темно-зелеными глазами и тонкими чертами лица, в которых ощущалось нечто не вполне славянское, но может быть южное. Ее гибкое тело было создано для движения, танца и игры, она любила кататься на качелях, прыгать через веревочку, играть в салочки и прятки, а весною и летом устраивать под кустами сирени клады: зарывать в землю цветы одуванчиков и мать-и-мачехи, а если цветов не было, то обертки от конфет, и накрывать их сверху бутылочным стеклышком, чтобы через много лет под ними выросло счастье. Так делали все ее подружки в старом московском дворе, от которых Лиза отличалась разве что чуть большей грациозностью и резвостью. Однако непохожего и даже загадочного и странного в судьбе ее было предостаточно. До семи с половиной лет она жила в полном неведении о вещах, которые были хорошо знакомы ее маленьким ровесникам. Она не знала, кто такой Володя Ульянов, кто такие октябрята, пионеры, космонавты, коммунисты и целинники, какой праздник отмечает страна Седьмого ноября и Первого мая, ни даже как эта страна называется. Не знала она и своих родителей.
Мама Лизы умерла, когда девочке не было года, папа проживал в другом городе и никогда свою дочь не видел, а воспитывали Лизу две пожилые и очень своеобразные женщины, которые приходились ей родной и двоюродной бабушками. Одну она звала бабой Шурой, другую — бабой Алей.
Старушки были сестрами, в этом доме они родились и выросли, но долгое время находились в вынужденном отъезде в Архангельской области, а после жили в городе Кашине. Вернулись они на угол Чаплыгина и Большого Харитоньевского порознь: сначала Аля, а десять или немногим более спустя лет — Шура.
Аля и Шура были очень дружны в молодости, но теперь трудно было представить более противоположных и по облику, и по духу созданий. Кроткая, худенькая, похожая на цыпленка, в шапке пирожком и пальто с песцовым воротником зимой и в ситцевом платье с белым платочком на голове летом, баба Аля принадлежала к той породе женщин, которые довольно рано блекнут, но после этого будто останавливаются в возрасте и приобретают едва ли не бессмертие — бодрость, легкость, подвижность, безунывность. Никогда она ни на что не жаловалась, не роптала, ни о ком не сказала худого слова, ни перед кем не возгордилась, редко болела, и уже много лет торопливой, шустрой, восторженной старушкой ее помнили и обитатели углового дома, и приветливые к старожилам продавщицы булочной и молочного магазина, и прихожане храма Архангела Гавриила, иначе именуемого Меньшиковой башней.
Младшую сестру бабы Али бабу Шуру и соседи, и продавщицы видели гораздо реже, а в Меньшиковой башне и вовсе не знали, хотя имя ее всегда упоминалось сразу после Лизиного в заказных записках, которые подавала за здравие ближних баба Аля. Баба Шура вела жизнь затворническую и из дома выходила в самых исключительных случаях, когда заканчивались папиросы «Беломорканал». С трудом опираясь на палку, шла она по улице, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь, но студеный тяжелый взгляд ее при этом выражал такое ко всему презрение, что и двор, и улица замирали и со смешанным чувством боязни и любопытства смотрели косматой старухе вослед и долго недобро шептались. Бабе Але было неловко за сестру, но поделать с нею она ничего не могла. Она только никогда не ходила с Шурой через двор вместе, чтобы не видеть, как матери закрывают младенцев, опасаясь сглаза, малые дети испуганно плачут, а мальчишки постарше свистят, улюлюкают и кидают в сторону хромоножки снежки или куски земли.
Большую часть дня угрюмая старуха проводила на кухне или запершись у себя в комнате, откуда попеременно раздавался стук пишущей машинки «Торпедо» и треск, завывания и шумы лампового радиоприемника. Только очень хорошо натренированное ухо могло выудить из свистящей музыки эфира членораздельные слова на русском языке, но, судя по всему, баба Шура преуспела в этом занятии, хотя программы, которые она внимательно слушала, вовсе не походили на любимые ее сестрой и всем народом радиоспектакли, концерты классической музыки и мудрые передачи «Взрослым о детях» или же «Писатели у микрофона».
Из-за разного образа жизни, характера и привычек старушки частенько ссорились и, случалось, даже днями не разговаривали, а то вдруг начинали ворошить дела давно миновавших дней, договариваясь едва ли не до того, что им нужно немедленно разъезжаться и никогда более до похорон не встречаться, но Лиза, сама того не зная, их примиряла.
- Вопросы священнику - Сергей Шуляк - Религия
- Толкование на молитву «Отче наш» - Макарий Нотара - Религия
- Толкование на молитву святого Ефрема Сирина - Лука Войно-Ясенецкий - Религия
- Вера Церкви. Введение в православное богословие - Христос Яннарас - Религия
- Практическое руководство приходскому консультированию - Санкт-Петербургская епархия Отдел религиозного образования и духовного просвещения - Религия
- Помоги, Господи, изжить моё сребролюбие - Игумен Митрофан (Гудков) - Религия
- Пять огласительных бесед - Священник Даниил Сысоев - Религия
- Краткое изложение Православного учения о посмертной судьбе души - Архиепископ Иоанн (Максимович) - Религия
- Пророчества через разные сосуды. Так говорит Господь! - Василий Василльев - Религия
- Проповеди о Божественной Литургии - Серафим Звездинский - Религия