Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Доме на набережной» вскользь упоминается некто Лозовский: в кабинете огромной квартиры члена-корреспондента Академии наук и профессора Николая Васильевича Ганчука, живущего в Доме на набережной, была фотография этого человека с дарственной надписью. Вадим Глебов, которого недоброжелатели Ганчука попросили подробно описать профессорский кабинет, счёл за благо не упоминать о фотографии. «Тогда Лозовский был ещё в полном порядке, но Глебов проявил осмотрительность»[289]. Только очень внимательные читатели повести обратили внимание на выразительную деталь: в момент публикации повести уже мало кто помнил имя этого реального исторического персонажа. Впрочем, обо всём по порядку. Соломон Абрамович Лозовский был членом партии с 1901 года, и — за редчайшими исключениями — всегда поддерживал генеральную линию партии, чем объясняется его последующая блестящая карьера. В разные годы жизни он был генеральным секретарем Профинтерна, директором Гослитиздата, заместителем министра иностранных дел СССР, заместителем начальника и начальником Совинформбюро, членом ЦК и депутатом Верховного Совета СССР. Лозовский принадлежал к советской элите. Это его погубило. «Элита задумана была как опора власти, но она же первая и погибала, потому что то и дело попадалась под руку»[290]. В конце января 1949 года, в период борьбы с «безродными космополитами», Лозовский, живший в квартире 16 Дома на набережной, лишился всех своих высоких постов и был репрессирован, а 12 августа 1952 года, в возрасте семидесяти четырёх лет, расстрелян по делу Еврейского антифашистского комитета. После смерти Сталина Лозовского посмертно реабилитировали, однако сделали это под сурдинку — втихомолку, украдкой. В середине 1970-х годов его имя фактически всё ещё находилось под негласным запретом, и за исключением немногих профессиональных историков о трагической судьбе Лозовского даже очень образованные читатели знали немного. Поэтому никто не заметил допущенную автором повести неточность. Эпизод, о котором идёт речь, относится к осени 1949-го, когда Лозовский, арестованный в начале этого года, уже не мог быть «в полном порядке». Неточность можно легко объяснить. Во-первых, от художественного произведения нельзя во всём требовать скрупулёзной точности в мельчайших деталях. Повесть — это не научная монография. Во-вторых, даже те, кому довелось жить во второй половине 1940-х, плохо помнили отличие одного года от другого и нередко ошибались в датировке событий. Поэт Борис Слуцкий написал об этом феномене с афористической точностью: «Потомки разберутся, если у них будет время, желание, досуг и, как теперь говорят, бумага. <…> Эти годы, послевоенные, вспоминаются серой, нерасчленённой массой»[291]. В середине 1970-х «разбираться» с недавним прошлым время ещё не пришло. И то, что не было позволено историкам, сделал писатель.
Поскольку основные события повести происходят во второй половине 1940-х, отмеченная автором предусмотрительность Вадима Глебова, не назвавшего имя Лозовского, получает своё художественное обоснование. В очередной раз сработала «природная глебовская осторожность, проявлявшаяся иногда безо всяких поводов, по наитию»[292]. Жизнь в коммунальной квартире ветхого двухэтажного дома, где Вадим родился, вырос и повзрослел, с детства приучила Глебова к осмотрительности («когда поднимался по тёмной лестнице, по которой следовало идти осторожно, потому что ступени были местами выбиты»), а существование в социуме лишь укрепило передавшуюся по наследству от отца фамильную глебовскую осторожность.
Отец Глебова работал мастером-химиком на старой конфетной фабрике. Он любил подшучивать над своими домашними, мечтавшими перебраться из перенаселённой коммуналки в отдельную квартиру и не скрывавшими зависти к тем, кто жил в роскошных квартирах Дома на набережной. «Да я за тыщу двести рублей в тот дом не перееду…» Лишь спустя годы Вадим Глебов уразумел скрытый смысл этой парадоксальной фразы, сказанной полушутя-полусерьёзно. «Все это было понарошке, домашний театр. А внутри отцовской природы, скрытым стержнем, вокруг которого всё навивалось, было могучее качество — осторожность. То, что он говорил, посмеиваясь, в виде шутки — „Дети мои, следуйте трамвайному правилу — не высовывайтесь!“ — было не просто балагурством. Тут была потайная мудрость, которую он исподволь, застенчиво и как бы бессознательно пытался внушать»[293]. И тот, кто намеренно или безотчётно следовал этой житейской мудрости, имел больше шансов уцелеть, чем тот, кто ею пренебрегал. Впрочем, «большой террор» не щадил и самых осторожных. Рецепта выживания не существовало, поэтому страх становился всепроникающим.
Трифонов вскрывает первопричину наследственной глебовской осторожности. «На самом деле работал тайный механизм самосохранения, и это было удивительно, ибо в те времена кто бы догадался о близких катастрофах!»[294]
Трижды сказав о глебовской осторожности, Трифонов делает очень важное уточнение: осторожность объяснялась отнюдь не его изощрённым умом, способным мгновенно просчитать экзистенциальную житейскую ситуацию на несколько ходов вперёд. Глебов был в высшей степени заурядным человеком и не обладал умом профессионального шахматиста или математика. «Но Глебов всегда был в чём-то туг и недальновиден. Сложные ходы, которые потом обнаружились, были для него тайной за семью печатями. Впрочем, никто ничего предвидеть не мог»[295]. Глебовская осторожность была синонимом нерешительности и объяснялась всё тем же страхом. С первых лет советской власти и вплоть до начала оттепели страх был скелетом, становым хребтом всей советской жизни. Выросло несколько поколений, с детских лет лишённых внутренней свободы и привыкших к осторожности. Именно это врождённое чувство осторожности помогло герою повести Вадиму Глебову, по прозвищу Батон, не только уцелеть, но и преуспеть в жизни, в течение четверти века добиться всего того, к чему он так стремился во времена своей голодной юности.
«Глебов относился к особой породе богатырей: готов был топтаться на распутье до последней возможности, до той конечной секундочки, когда падают замертво от изнеможения. Богатырь-выжидатель, богатырь — тянульщик резины. Из тех, кто сам ни на что не решается, а предоставляет решать коню»[296].
Литературная родословная Вадима Александровича Глебова по прозвищу Батон — центрального персонажа «Дома на набережной» — восходит к Павлу Ивановичу Чичикову из поэмы Гоголя «Мёртвые души». Вспомним, при каких обстоятельствах Глебов получил своё школьное прозвище. «Когда-то давно он принёс в школу белый батон, сидел на уроке, щипал мякиш и угощал желающих. А желающих было много! Кажется, пустяк: притащил батон, который всякий может купить в булочной за пятнадцать копеек. Но вот никто не догадался, а он догадался. И на переменке все просили у него кусочек, и он всех оделял, как Христос. Впрочем, не всех. Некоторым он не давал. Например, тем, кто приносил в школу бутерброды с сыром и колбасой, а ведь им, бедным, тоже хотелось батончика!»[297] Вплоть до января 1935 года в СССР существовало нормированное снабжение населения хлебом, следовательно, Глебов мог свободно купить в булочной батон белого хлеба лишь после отмены карточек на хлеб, то есть не ранее начала 1935-го[298]. Так, потратив всего-навсего пятиалтынный, Батон в известной степени приобрел власть над своими товарищами. Сравним этот отрывок из повести Трифонова с тем местом из одиннадцатой главы «Мёртвых душ», где повествуется о школьных годах Павлуши Чичикова. «Особенных способностей к какой-нибудь науке в нём не оказалось; отличился он больше прилежанием и опрятностию; но зато оказался в нём большой ум с другой стороны, со стороны практической. <…> Потом в продолжение некоторого времени пустился на другие спекуляции, именно вот какие: накупивши на рынке съестного, садился в классе возле тех, которые были побогаче, и как только замечал, что товарища начинало тошнить, — признак подступающего голода, — он высовывал ему из-под скамьи будто невзначай угол пряника или булки и, раззадоривши его, брал деньги, соображался с аппетитом»[299]. Происхождение Павлуши Чичикова было «темно и скромно». То же самое можно сказать и о Глебове. И тот и другой страстно мечтали вырваться из того круга, в котором они родились, покончить с нищетой и прозябанием. И тот и другой жаждали благополучия, преуспеяния и власти. Гоголь подчёркивает фиктивность и мнимость Чичикова: «не красавец, но и не дурной наружности, не слишком толст, не слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод»[300]. Иными словами, центральный персонаж «Мёртвых душ» был никакой. Таким же был и Глебов. «Он был совершенно никакой, Вадик Батон. Но это, как я понял впоследствии, редкий дар: быть никаким. Люди, умеющие быть гениальнейшим образом никакими, продвигаются далеко. Вся суть в том, что те, кто имеет с ними дело, довоображают и дорисовывают на никаком фоне всё, что им подсказывают их желания и их страхи. Никакие всегда везунчики»[301]. «Дом на набережной» — это повесть о том времени, которое стало периодом преуспеяния и конечного торжества никаких.
- «…В памяти эта эпоха запечатлелась навсегда»: Письма Ю.К. Терапиано В.Ф. Маркову (1953-1972) - Юрий Терапиано - Филология
- Пути развития английского романа 1920-1930-х годов - Нина Михальская - Филология
- Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы. - Борис Соколов - Филология
- Москва акунинская - Мария Беседина - Филология
- Набоков - Алексей Зверев - Филология
- Михаил Булгаков: загадки творчества - Борис Соколов - Филология
- Ультиматум. Ядерная война и безъядерный мир в фантазиях и реальности - Владимир Гаков - Филология
- Великие смерти: Тургенев. Достоевский. Блок. Булгаков - Руслан Киреев - Филология
- Готическое общество: морфология кошмара - Дина Хапаева - Филология
- Алхимия слова - Ян Парандовский - Филология