Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стоял истуканом. Впрочем, сам Кирилл не крестился тоже. И что бы, казалось, трудного, если к тебе обращаются и по ритуалу полагается ответить. Тебе „здравствуйте“, и ты „здравствуйте“. Тебе „приятного аппетита“, а ты „спасибо“. Естественно, натурально. И здесь тоже ведь ритуал. „Христос воскресе!“ — „Воистину воскресе!“ Но никак не мог я переступить черту внутри себя, отделяющую меня как зрителя от меня как простого православного человека.
При выходе на улицу, уже выйдя из собора, знакомые, только кивавшие друг другу издалека, тотчас находили друг друга, христосовались, лобызались трижды. Кирилл и тут не преминул:
— Владимир Алексеевич, познакомьтесь. Замечательная семья. Старинные русские интеллигенты, — и немного потише, словно бы только для меня, но и тем слышно, — из недорезанных. А это писатель… Единственный… Гигант… Наверное, читали.
Передо мной оказалась действительно семья — профессор консерватории, полная, полнощекая супруга его, Татьяна Петровна, учительница французского языка, румяный черноглазый юноша Петя и молоденькая девушка Маша.
— По одной линии Голенищевы-Кутузовы, по другой — Шаховские, — не терял зря времени Кирилл. — Русские люди должны знать друг друга.
— Поедемте к нам разговляться, — неожиданно просто предложила Татьяна Петровна.
В просторную трехкомнатную квартиру в хорошем „сталинском“ доме вошли уже в начале четвертого. Стол, накрытый с вечера, пестрел яркими крашеными яйцами, куличом, графинчиками трех разных цветов, серебряными чарочками, зеленым хрусталем, бутылками вина, розовой ветчиной, солеными помидорами и множеством других всевозможных закусок.
В комнате, где был накрыт стол, немногое говорило об особенности этой семьи. Мало ли что — живописные портреты восемнадцатого века? Предки. Но, может быть, ведь и просто картины, купленные в комиссионном магазине на Арбате. Старинное серебро и хрусталь.
Но в соседней комнате, куда разрешили войти нам, угол мерцал серебряными окладами и темными ликами. Лампады перед иконами. Другой мир. Это еще, можно сказать, открыто и смело. В другом доме мне предстояло потом увидеть интересную конспирацию. Открывается платяной шкаф, а в шкафу как бы иконостас. И тоже лампады. В праздник открывают дверцу шкафа или утром для одинокой молитвы. Помолимся, и шкаф на ключик. Оккупационный режим. А в комнате — портрет Хемингуэя, репродукции Пикассо. Хозяин шкафа — известный писатель и депутат.
— Смотри, какой юноша, — между тем говорил мне Кирилл над плечом. — Петя Ростов! Чем не Петя Ростов? Был корнетом, гусаром, генералом. А Машенька? Так и светится изнутри. Локоны, пальчики но клавишам — романс Чайковского. Вот они, русские-то лица. Недорезаны. Чудом уцелело процента три настоящей русской интеллигенции.
— А я?
— Ну и что? И Шаляпин мужик, и Есенин, и Суриков, и Сперанский, и Ломоносов, и Воронихин. Я считаю, что ты тоже из недорезанных. Признайся, в двадцать девятом году должны были вырезать вашу семью? Случайно не вырезали?
Я промолчал.
— Признайся, должны были вырезать? Не ошибся я? Случайно не вырезали?
— Случайно.
— Я так и знал, — облегченно вздохнул Кирилл.
За столом же — разговоры, как разговоры. Только первую выпили с праздничком, а в остальном, если забыть, конечно, про убранство стола, словно собрались по любому поводу. Словно не четыре часа утра и не спят все нормальные советские семьи, в том числе и мои друзья, все Сурковы, Михалковы, Алексеевы и Стаднюки.
С Алексеевым и Стаднюком у меня прекрасные, если не дружеские, отношения. Но все равно в самом, казалось бы, откровенном разговоре — один пишем, два в уме. Есть направление разговоров, в которых возможна полная откровенность, вроде рыбалки, но попробовал ведь я однажды насчет Чапаева поговорить с Бубенновым. Ничего не говорю, Алексеев, Стаднюк — это не Бубеннов. Допустим, и можно с ними насчет Чапаева. А если подальше чуть-чуть, поглубже?
— Ты, Володя, говори, о чем хочешь, а советскую власть не тронь!
Алексеев один раз при многих слушателях, так что, может быть, и для раскрытого чьего-нибудь уха, задал прямой вопрос:
— Подумай, кем бы ты был сейчас, если бы не советская власть?
Это любимый конек каждого ортодокса. Кем бы ты был, кем бы мы были? Какой была бы Россия? А один еще прямее ляпнул:
— Ходил бы ты сейчас в лаптях да землю ковырял бы сохой.
— Это почему же я ходил бы в лаптях? Есенин, как видим на фотографиях, нашивал и цилиндр с бабочкой. А Шаляпин шубу, не знаю уж на каком меху, в которой его Кустодиев изобразил. Да и у нас в селе никто уж не носил лаптей. Сапоги, в праздник хромовые, поддевки из тонкого сукна, а женщины в сапожках с высокой шнуровкой, в которых кадриль отплясывали. И сох уже не было. Были плуги, конные молотилки, триеры, веялки… Да если бы даже допусти ть, что Россия до 17-го года ходила в лаптях (чего не было), то что же, она за эти десятилетия никуда не ушла бы? Вон, одна губерния не вошла в состав СССР — Финляндия, — так что же, она сейчас в лаптях ходит? Сравните-ка с Финляндией соседнюю Карелию, да даже и Ленинградскую область… А еще я так спрашивал у своего друга: будто дано нам знать, какой была бы Россия теперь, при шестидесятилетнем спокойном развитии и при условии, что не вырезано до 70 миллионов лучших русских людей? Возможно ли вообразить, какой была бы Россия и кем были бы мы в этой невообразимой России?
— Так что же, ты думаешь, я поэт и писатель потому, что советская власть?
— Почему же еще?
— Во всем нашем селе, во всем нашем Ставровском районе — советская власть. Отчего же не вырастают там больше писатели и поэты? Шестьдесят лет советской власти, а ни одного писателя больше не выросло…
Шутки шутками, но и с самыми близкими друзьями разговаривая, и шутя, рыбача и сидя на собраниях, прогуливаясь по лесу, я в разговорах тотчас натыкаюсь и начинаю ощущать бетонную стену, барьер, на котором кончается наше взаимопонимание. По деликатности редко доводишь разговор до утыкания в эту стену. Друзья, но не единомышленники. Кое в чем единомышленники, но не до конца, не без оговорок, не на полное открытое сердце.
Впервые с Кириллом и Лизой, а теперь вот и в более обширном кружке (все же семь человек — не трое), я ощутил, что нахожусь среди полных единомышленников, и оттого, может быть, впервые в жизни было радостно на душе полной открытой радостью.
Разговоры между тем шли вовсе не заговорщические и не проблемные. Если люди поняли друг друга как единомышленники, то что же им обсуждать? Говорили о Пушкине, о Булахове, об именитых предках этой семьи. Кирилл сумел-таки вытянуть из Татьяны Петровны, и она долго рассказывала, как их „недорезали“. Но все это уж как история, едва ли не в смешных и комических тонах. Где-то они прятались в Загорске, кто-то их предал, а кто-то предупредил. Уходили ночью, ползли через картофельное поле, снова прятались, побывали и в лагерях, но уже не в Соловках первых лет (откуда не возвратились бы), а в более стабильные времена. Да я и не запомнил всей подробной истории. И не это важно было для меня, а то было важно, что вот наконец — единомышленники. Е-ди-но-мыш-лен-ни-ки.
— Христос Воскресе! — подняла первую чарочку Татьяна Петровна.
— Воистину воскресе! — дружно подхватили мы все, и хотя как бы со стороны, но услышал я в общем хоре и свой голос: „Воистину воскресе!“
Неужели воскреснет? Не Христос, а Россия? Неужели воскреснет? Вдруг остро и явственно почувствовал про себя: если бы колокольня Ивана Великого и надо прыгнуть с нее с тем, чтобы в момент моего шлепка о землю сразу зазвонили бы все сброшенные на всех церквах колокола и встали бы сразу все семьдесят миллионов сознательно убитых, замученных, уморенных голодом, то есть если бы вот именно в момент моего шлепка о брусчатку Кремлевской площади воскресла бы Россия, не колебался бы ни доли секунды. Шлепок — и по всей России колокола…
На третий день Пасхи Кирилл повез меня в Загорск, то есть в Троице-Сергиеву лавру, причем загадочно обещал познакомить с каким-то очень уж, по его словам, интересным человеком.
Я приноравливался поставить машину на площади перед лаврой, но Кирилл велел ехать прямо в ворота (правее главных) под выразительный, запрещающий мне ехать „кирпич“. Проехав и повернув уже на территории лавры, мы уперлись в шлагбаум. Тут на высокое каменное крыльцо вышел священник в черном, с окладистой черной (но вблизи потом оказалось темно-коричневой) бородой, с большим позолоченным крестом на животе. Он сделал рукой какой-то разрешающий жест, и шлагбаум сразу поднялся.
И опять, и опять, родившееся еще около собора и в соборе в пасхальную ночь, зашевелилось во мне сомнение. Как же так? Не другое же здесь государство? Не волшебная же палочка перенесла нас незримо для других, посторонних глаз в чудесное царство с приметами прежней, опустившейся под свинцовые воды истории, прекрасной нашей страны? Те же молодцы, которые паслись там около „Чайки“, на другой же день и настукали небось где полагается, что известный писатель приходил к Владыке и имел с ним беседу.
- Чаша - Владимир Солоухин - Классическая проза
- На восходе солнца - Василь Быков - Классическая проза
- Банщик - Рихард Вайнер - Классическая проза
- Исповедь молодой девушки - Жорж Санд - Классическая проза
- Исповедь - Иво Андрич - Классическая проза
- Том 3. Мартышка. Галигай. Агнец. Подросток былых времен - Франсуа Шарль Мориак - Классическая проза
- Дон-Коррадо де Геррера - Гнедич Николай Иванович - Классическая проза
- Оренбургский платок - Анатолий Никифорович Санжаровский - Классическая проза
- Бродячие слова - Эдуардо Галеано - Классическая проза
- Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой - Классическая проза