Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свободной рукой я размазывал по лицу слезы, а тетя, дрожа, поддерживала висячий на пальце крючок и бормотала:
- Этот мальчик когда-нибудь нас всех уложит в гроб.
Вдруг перед нами появился громадный - как мне тогда показалось мужчина в модном заграничном костюме, просторном и вместе с тем удивительно хорошо сидящем на его плотном теле, в блестящих штиблетах, с коротко остриженной, большой, круглой, по-бычьи опущенной головой и эльзасски голубыми, бычьими глазами, выпукло и грозно глядевшими на меня и на тетю из-под стекол наимоднейшего парижского пенсне - золотого с пружиной.
Это был сам Дюбуше, спустившийся к нам, как некое божество. Тетя начала быстро и пространно объяснять, при каких обстоятельствах произошла катастрофа, и умоляла профессора немедленно положить меня в больницу и оперативным путем под хлороформом удалить вязальный крючок, причем, ломая пальцы, умоляла великого хирурга сделать операцию лично, не доверяя своим ординаторам. "Чего бы это ни стоило, чего бы это ни стоило", - повторяла она, и нос ее на самом кончике покраснел, как клубничка.
Но Дюбуше не обратил на нее внимания. Я не уверен даже, что он ее вообще заметил. Он повернулся ко мне, с нескрываемым отвращением взглянул на мое замурзанное лицо с такими лиловыми губами, как будто я напился школьных чернил, затем взял меня одной рукой выше локтя, так что я почувствовал все пять его железных пальцев, а другой поймал крючок и, не обращая внимания на мои предсмертные крики, в мгновение ока вырвал из пальца окровавленный крючок, брезгливо отдал его тете и, сказав "ведите этого сопляка домой", удалился, не только не пожелав сделать перевязку или хотя бы, на худой конец, помазать крошечную ранку йодом, но даже не взглянул на трешку, которую тетя судорожно сжимала в сухом кулачке.
Так состоялось мое первое и единственное знакомство с доктором Дюбуше.
Возможно, что образ Дюбуше, сохранившийся в моей памяти, был нарисован фантазией перепуганного насмерть мальчишки. Может быть, не было ни голубых, "эльзасских" глаз, грозно глядевших из-за стекол наимоднейшего парижского пенсне. Быть может, не было даже этого самого "пенсне - золотого с пружиной". А было только умное саркастическое лицо, показавшееся мне в ту минуту ужасным, как лик Петра Великого во время Полтавской битвы.
...Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен.
Не знаю, не знаю... Знаю только, что вскоре одесская полиция его арестовала, а затем выслала из России, где торжествовала реакция.
Так вот именно к этому человеку и поехали Инок и Ленин через весь Париж на метро, которое тогда еще не доходило до Порт-д'Орлеан.
Услышав рассказ Ленина о том, каких страстей наговорили про натертую ногу Инока, и бегло осмотрев ее, Дюбуше спросил:
- Так они советуют ампутацию?
- Да. Ампутацию, - ответил Ленин.
- А что это за врачи? - спросил Дюбуше.
- Наши, русские, эмигранты, социал-демократы.
- Революционеры? - спросил Дюбуше.
- Революционеры, - сказал Ленин.
- Так ваши товарищи врачи, - прорычал Дюбуше, - может быть, и хорошие революционеры, но как врачи - они ослы!
Таким образом нога Инока была спасена.
Ленин хохотал до тех пор, пока слезы не выступили у него на глазах, и потом часто повторял эту фразу, применяя ее к разным случаям эмигрантской жизни. Фраза Дюбуше стала у него поговоркой:
- Может быть, они и хорошие революционеры, но как врачи - ослы.
Ленин уже и раньше бывал в Париже и составил о нем определенное мнение: "Париж - город очень неудобный для жизни при скромных средствах. Но побывать ненадолго, навестить, прокатиться - нет лучше и веселее города".
Но в данном случае Ленину и Крупской при скромных средствах пришлось надолго засесть в этом неудобном городе. Однако делать нечего - этого требовали партийные задания. Жить в шикарной квартире на улице Бонье оказалось совсем не по карману. И через некоторое время "Ильичи" переменили местожительство. Теперь они поселились в том же районе, на небольшой тихой улочке с милым, несколько сентиментальным названием - Мари-Роз, в двухкомнатной квартире с кухней и газом, во втором этаже, с окнами, выходившими в какой-то сад. Теперь этого сада уже давным-давно нет, а на его месте стоит скучный кирпичный дом. Но тогда, при Ленине, был сад. И Ленин смотрел на него в окно.
Несколько лет назад один старый писатель, знавший Ленина парижского периода, нарисовал в моей записной книжечке план, по которому я мог бы сам, без посторонней помощи, добраться до улицы Мари-Роз: сначала на метро до станции "Алезия", рядом с церковью святого Петра, а там рукой подать, пешком. Нам хотелось именно самим, никого не спрашивая, найти дом, где жил Ленин. В этом была какая-то особая прелесть. И вот, выйдя из метро на станции "Алезия", мы пошли по "ленинскому району", то и дело справляясь с чертежиком в записной книжке.
Чувствовалось, что это уже рабочий район, где-то недалеко от окраины. А в то время, когда здесь жил Ленин, это была, конечно, настоящая окраина, которая только что стала застраиваться новыми доходными домами, непохожими на старинные парижские дома, с высокими графитными крышами, под которыми зачастую помещались уступами одна над другой две мансарды. Новые дома были скорее какого-то универсального общеевропейского стиля модерн начала XX века, и, в отличие от темных, узких, старинных парижских домов, в них можно было найти маленькую, но вполне приличную двух- или трехкомнатную квартирку со всеми удобствами, даже с ванной. Именно такой, не вполне французский, наждачно-серый, еще не успевший как следует почернеть от фабричной копоти дом № 4 увидели мы на середине совсем коротенькой улицы с эмалированной табличкой "Мари-Роз". Под балкончиком одного из окон второго этажа мы увидели мемориальную доску с маленьким профилем Ленина.
Улочка Мари-Роз, или, по-русски говоря, переулок, была пуста, и ветер волок по чистым тротуарам кучи пожелтевших платановых листьев. Шел почтальон в мундире и твердом кепи, делавшем его похожим, по крайней мере, на офицера, если не на генерала. Из чрезмерно раздутой кожаной сумки, которую он с трудом тащил на ремне через плечо, торчали бандероли, пакеты, свернутые в трубку журналы, свертки с книгами, длинные конверты, испещренные множеством штемпелей и марок - заграничных и французских. Громко насвистывая, по обычаю всех парижских почтальонов, ядовитую политическую песенку из последнего ревю монмартрского театрика "Два осла" - "Вив Дебре, вив Дебре, вив Дебре, Дебре, Дебре", - почтальон вошел в "ленинский" подъезд дома № 4. И вдруг я испытал то же ни с чем не сравнимое ощущение, которое испытал недавно на Капри в тот миг, как увидел ленинскую террасу на вилле "Крупп": на один короткий миг мне показалось, что время переместилось назад, на пятьдесят лет, и почтальон несет в адрес m-eur Oulianoff, на второй этаж, заказную бандероль из России.
Мы вошли в парадное. За стеклянной дверью с белыми кружевными занавесками виднелись комната консьержки и она сама, сидевшая в старом кресле лицом к двери. В руках у нее была чашка кофе. Типичная парижская консьержка: пожилая, но бодрая дама с южными, бдительными глазами и, конечно, небольшими черными усиками на венозно-фиолетовом лице. Она потянула за шнурок, задвижка щелкнула, дверь приоткрылась.
- Мадам, мосье? - каркнула она, как ученая птица, и вопросительно-внимательно взглянула на нас.
Я стал объяснять ей цель нашего визита, но она, не дослушав, кивнула головой и указала рукой в черных кружевных митенках с отрезанными пальцами на лестницу.
- Второй этаж, налево. Но, кажется, профессора нет дома, он с утра ушел в библиотеку. Впрочем, поднимитесь. Я думаю, мадемуазель дома. По-моему, она еще никуда не выходила.
По-видимому, консьержка не считала квартиру Ленина настоящим музеем, а рассматривала скорее как частную квартиру, где живет какой-то профессор из "красных", который, как и все эти социалисты и радикалы, бегает утром в библиотеку, как будто это поможет ему разбогатеть. Париж - город традиций. Весьма возможно, что еще со времен Ленина повелось, что в этой квартире постоянно жил какой-нибудь бедный ученый, радикал, бегавший по утрам в библиотеку. Так и сложилась традиция, незыблемая в глазах консьержки.
Проводив нас глазами до самой лестницы, эта почтенная дама закрыла дверь и затем неторопливо взялась за фаянсовый кофейник, с тем чтобы подлить в толстую, объемистую чашку горячего кофе. Было заметно, что она чувствует себя опорой порядка и власти и живет в полное свое удовольствие.
Мы стали подниматься по витой лестнице, сделанной из легкого, музыкального дерева, до зеркального лоска натертого парафином. Эта типично парижская лестница начиналась внизу, у первого витка, легким столбиком с медной, ярко надраенной шишечкой, от которой шли вверх спиралью круглые перила с изящно выточенными, легкими балясинками. Не только звуки наших ботинок, но даже наше дыхание никуда не улетали, а оставались тут же рядом с нами и резонировали, как будто мы шли внутри какого-то деревянного, хорошо настроенною музыкального инструмента. Наконец мы остановились возле хорошо натертой двери, и я нажал кнопку маленького электрического звонка.
- Вальтер Эйзенберг [Жизнь в мечте] - Константин Аксаков - Русская классическая проза
- Длиннохвостый ара. Кухонно-социальная дрр-рама - Ирина Верехтина - Русская классическая проза
- Поль Клодель - Максимилиан Волошин - Русская классическая проза
- Я, сын трудового народа - Валентин Катаев - Русская классическая проза
- Литературные портреты, заметки, воспоминания - Валентин Катаев - Русская классическая проза
- Ночью по Сети - Феликс Сапсай - Короткие любовные романы / Русская классическая проза
- Трое - Валери Перрен - Русская классическая проза
- Больничные окна - Сергей Семенович Монастырский - Русская классическая проза
- Песнь песней на улице Палермской - Аннетте Бьергфельдт - Русская классическая проза
- Фарфоровая комната - Санджив Сахота - Русская классическая проза