время в своем плотном графике, чтобы организовать освобождение старого боевого товарища. Увидев Нахмана, Даниэль пришел в ужас, опасаясь, что тому взбредет в голову обнять его; Нахман же не разглядел никакой иронии судьбы в обстоятельствах их встречи. Они оба изменились: как и многострадальный Лемюэл Питкин в книге Уэста, Нахман был изрядно потрепан пережитыми неприятностями, чего нельзя было сказать о довольном жизнью Даниэле, у которого за это время выросло брюшко. Нахман сохранил свои убеждения, поскольку отказывался видеть правду, Даниэлю же удалось не потерять самоуважение благодаря тому, что он не слушал жалоб народных масс и не верил им. Оба были в восторге от первомайского парада в столице юной советской республики. В прежние времена, участвуя в подобном действе, Нахман рисковал свободой, теперь же ему грозили потери посерьезнее. Нахман маршировал вместе с рабочими, «отмывшись от грязи, гладко выбритый, в выстиранной и залатанной одежде». Вместе с грязью начисто стерлись и его воспоминания о прошлом, так что «он совершенно забыл и этот проклятый переход границы, и камеру номер один в Минской ЧК, и голод и унижения тюремной камеры». Его заворожило происходящее, «кровь пела в нем». Нахман достиг того состояния, о котором грезил Бакунин, говоря, что он не хочет быть «я», а хочет быть «мы»[145]. Товарищ Нахман радостно заключил, что «все было не зря». Но он ошибался; его лишили здравого смысла. Здесь, наконец, мотив «театра» раскрывается во всей своей полноте: все эпизоды, где здравый смысл героев сменяется иррациональным поведением, были делом рук искусных режиссеров. Все манипуляторы, начиная от Соловейчика и заканчивая Советским Союзом, — режиссеры-постановщики. Они олицетворяют собой победу выдумки над реальностью, они управляют чужим разумом, взывая к людским чувствам. Они сулят славу, а взамен требуют твое «я». Матес, Шайндл, Нахман — все они были обмануты и стали злейшими врагами самим себе. Именно этого добиваются как соблазнители, так и тоталитарные режимы.
В конце концов, после всех мытарств Нахман был награжден должностью пекаря в московской хлебопекарне имени Красной Звезды.
Фабрика работала двадцать четыре часа в сутки, в несколько смен. Она не могла позволить себе паузы. Столица Советского Союза постоянно расширялась. Каждый месяц открывались новые фабрики, прибывали новые массы рабочих. Хлеба было нужно все больше и больше. Плакаты на фабричных стенах гласили:«Ударными темпами выполним пятилетку в 4 года!» Под плакатом располагался набор цифр, противоречащий правилам арифметики, которым рабочих обучали на вечерних курсах: «2x2=5».
Это неравное равенство занимает центральное место в литературе, исследующей темный мир иррациональности. «Дважды два четыре» — прочный фундамент, на котором основан существующий порядок вещей, а «дважды два пять» звучит как боевой клич противников этого порядка. С одной стороны, «наставники по реальности»[146] (термин Сола Беллоу из романа «Герцог») вроде сенатора Маккарти провозглашают, что коммунистическая угроза очевидна «каждому, кто <…> способен сложить два и два»[147] (то есть среднестатистическому американцу). С другой стороны, описанный Достоевским человек из подполья призывает нас признать, что «и дважды два пять — премилая иногда вещица». Правильное же равенство для него — это «только нахальство-с. Дважды два четыре смотрит фертом, стоит поперек вашей дороги руки в боки и плюется»[148]. В той России, которая изображена в романе «Товарищ Нахман», такого реакционного типа, стоящего руки в боки, окрестили бы вредителем. Здесь следует вспомнить слова Джорджа Стайнера о том, что Достоевский и Сталин связаны между собой самой природой российского общества, которое порождает одновременно «абсолютистские концепции» и «апокалиптический детерминизм»[149]. Таким образом, противостоя опасной политике иррациональности, Иешуа должен был отвергнуть и свободу творчества, свободу воображения, заложенную в иррациональности. Ему не удалось «показать, что скандальное нахальство и чудо человеческой свободы — выше диктата математических постулатов и запретов логики» (так Джордж Стайнер писал о творческих достижениях Достоевского в «Записках из подполья»)[150]. Вероятно, Иешуа знал о существовании коммунистически настроенных художников, таких как Луи Арагон, чьим девизом был «скандал ради скандала». После посещения Советского Союза в 1930 году Арагон написал поэму под заглавием «Красный фронт», содержавшую следующие строки:
Смерть всем стоящим на пути завоеваний Октября!
Смерть саботирующим План Пятилетки!
Ответом Иешуа Арагону в романе «Товарищ Нахман» стало дело Афанасьева, самого симпатичного из товарищей Нахмана по работе на хлебопекарне. Афанасьев был обаятельным человеком, но при этом пьяницей и саботажником. Наконец в Советской России настал день, когда, как лаконично заметил Иешуа, «оказалось, что дважды два не равняется пяти».
Правители были глубоко встревожены. Нужно было что-то дать возбужденным народным массам, чтобы унять их ярость. И им дали кровь. Им дали кровь козла отпущения, уносящего в пустыню грехи других.
И вот по всей стране распространяется новый лозунг: «Товарищи пролетарии! Смерть саботажникам!» — точно те же слова, что использовал Арагон, в прошлом сюрреалист. Иешуа признавал связь между искусством, использующим бессознательное как источник вдохновения, и политикой, апеллирующей непосредственно к крови народных масс. Потому-то он и держал свое воображение под строгим контролем, не позволяя себе таких вольностей, как Башевис в романе «Сатана в Горае». Иешуа никогда не стал бы преступать границ логики с такой беззастенчивой ловкостью, как его младший брат. Башевис в одном из своих интервью продемонстрировал, как художник может одним махом освободиться от оков логики: «Когда вы говорите, что два плюс два — четыре, на самом деле вы не знаете, что это означает. Что значит „два плюс два равно четыре?“ Две лошади и два стола не равняются четырем; для этого они должны быть подобны друг другу»[151]. «Товарищ Нахман», конечно, не из тех захватывающих книг, где авторы дают волю фантазии, но он выполняет другую важную функцию — служит свидетельством эпохи. Он скорее трогает, чем будоражит.
Башевис избежал революционных соблазнов своего поколения; сам он пояснял это с помощью изящной аналогии:
Конечно, я был очень близок к этим людям, и возможно, в этом и заключалась проблема: понимаете, иногда, если вы знакомы с поваром, то для вас его стряпня выглядит не слишком аппетитно. Эти идеологии звучали очень привлекательно, но я стоял достаточно близко, чтобы видеть, кто их проповедовал и как эти люди боролись друг с другом за власть. Я считаю, что истина такова: страдания и беды этого мира невозможно исцелить никакой системой[152].
В своих лучших произведениях Башевис вдохновенен, он дает волю воображению, чтобы выразить свои идеи языковыми средствами. В отличие от Иешуа, Башевис не