Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единодушие спартанцев, по моему мнению, относится к числу последних. Я скажу о нем всю правду, даже если кому-нибудь мои слова покажутся совершенно невероятными. Так вот, спартанцы сделали единодушие граждан по вопросам внешней политики своего рода искусством разжигания междоусобной борьбы среди эллинов. Самые тяжелые несчастья других городов они считали для себя очень выгодными, так как могли распоряжаться теми, кто находился в трудном положении, но собственному усмотрению. Поэтому хвалить их за это единодушие так же несправедливо, как одобрять морских разбойников, пиратов и других преступников. Между спартанцами царит согласие, но других они губят. Если же кому-нибудь покажется, что я употребил сравнение, неприличное для славы спартанцев, я опущу его и назову трибаллов[220]. Все согласны, что трибаллы живут в таком единодушии, какого другие люди не знают; а вместе с тем, они уничтожают не только соседей и тех, кто живет поблизости, но и всех остальных, до кого только могут добраться. Их примеру не должны подражать те, кто стремится к добродетели. Этим последним гораздо больше следует полагаться на силу разума, справедливости и других прекрасных свойств. Сами по своей природе эти свойства еще не совершают добрых дел, но тех, кому они постоянно присущи, они делают счастливыми и блаженными. Лакедемоняне же, напротив, губят тех, к кому приближаются, и присваивают себе все достояние других людей"[221].
Этими словами я заставил замолчать того, кому я их адресовал, — человека умелого, многоопытного и овладевшего искусством произносить речи ничуть не хуже других моих учеников. Но молодые люди, которые при всем этом присутствовали, придерживались мнения, не согласного с моим. Меня они похвалили за то, что я говорил с таким юношеским пылом, какого они от меня не ожидали, и за то, что я благородно вел борьбу, а к моему противнику эти юноши отнеслись с презрением. Судили они неверно и ошиблись в оценке и моей, и его. Мой противник удалился, образумившись и держась уже более умеренных взглядов, как это подобает людям благоразумным. Он на опыте постиг то, что написано в Дельфах, познал и самого себя, и природу лакедемонян гораздо лучше, чем прежде. Что до меня, то я, пожалуй, остался победителем в споре. Но в результате я стал безрассуднее, возомнив о себе гораздо больше, чем это пристало моему возрасту, и был полон юношеского задора. Совершенно очевидно, что я находился именно в таком состоянии. Ведь даже на досуге я не успокоился, пока не продиктовал моему юному рабу ту речь, которую только что произнес с таким удовольствием и которая вскоре должна была доставить мне огорчение. И действительно, когда спустя три-четыре дня я ее перечел и обдумал, то я не был разочарован тем, что было сказано о нашем государстве, поскольку это я написал и хорошо, и справедливо. Но то, что касается лакедемонян, удручило меня и произвело на меня тягостное впечатление. Мне показалось, что о лакедемонянах я сказал, не соблюдая меры и совсем не так, как другие, но с пренебрежением, с излишней резкостью и совершенно необдуманно. Так что не раз порываясь стереть или сжечь свою речь, я менял свое решение из жалости к своим преклонным годам и к труду, которого стоила мне эта речь.
Я пришел в сильное замешательство и много раз переходил от одной крайности к другой. Наконец, я счел, что мудрее всего будет призвать тех моих учеников, которые живут в Афинах, и посоветоваться с ними, уничтожить ли эту речь целиком или же передать ее тем, кто захочет с ней познакомиться, и как они решат, так и поступить. Придя к такому решению, я не стал откладывать, но немедленно призвал тех, о которых говорил, и сообщил им, для чего я их собрал. Когда же речь была прочитана, раздались похвалы и шумные одобрения, и я почувствовал себя, точно человек, победивший в состязании. Когда все это кончилось, другие мои ученики стали беседовать друг с другом, очевидно, о том, что им было прочитано. Но тот, кого я в качестве советника призвал в начале, — восторженный поклонник лакедемонян, в споре с которым я наговорил лишнего, потребовал тишины и, глядя на меня, сказал, что не знает, как ему следует поступить при создавшихся обстоятельствах: он не хочет подвергать сомнению то. что я сказал, но полностью поверить моим словам он не может. "Меня удивляет, — сказал он, — если ты действительно сильно удручен и так тяжело переживаешь свой отзыв о лакедемонянах, как ты это утверждаешь; я в том, что написано, ничего подобного не вижу. Удивляет меня также, что ты собрал нас, желая получить совет относительно твоей речи. Как тебе хорошо известно, мы одобряем все, что ты говоришь, и все, что ты делаешь. Люди разумные имеют обыкновение обсуждать дела, которыми они серьезно заняты, чаще всего с теми, кто в состоянии судить об этих делах лучше, чем они сами, или по крайней мере с теми, кто свое мнение выскажет. Ты же поступил как раз наоборот. В данном случае я не могу допустить ни ту, ни другую причину. Мне кажется, что и с нашим приглашением, и с похвалой, возданной Афинам, дело обстоит и не просто, и не так, как ты нам рассказал. В действительности, ты хотел испытать нас, занимаемся ли мы философией, помним ли то, о чем ты с нами беседовал, и способны ли понять, в каком духе написана эта речь. А вот избрав похвалу твоему отечеству, ты поступил разумно, чтобы угодить большинству граждан и снискать себе уважение тех, кто к вам благосклонен. Но, обдумав это, ты понял, что если ты будешь говорить только о своем городе и расскажешь о нем те басни, которые все беспрестанно повторяют, то твоя речь покажется подобной тем речам, которые пишут другие ораторы. А именно это особенно сильно оскорбило бы тебя и опечалило. Если же ты, опустив басни, расскажешь об общепризнанных деяниях вашего города, которые были причиной многих благ для эллинов, и сравнишь их с делами лакедемонян, воздавая хвалу деяниям ваших предков и осуждая содеянное предками лакедемонян, то твоя речь покажется слушателям более действенной, и ты останешься на своих прежних позициях. А благодаря этому некоторые будут восхищаться твоей речью больше, чем речами других ораторов. Словом, мне кажется, с таким именно расчетом ты и построил начало своей речи. Но, приняв во внимание, что в свое время ты больше других восхвалял государственный строй спартанцев[222], ты, как мне кажется, боишься, как бы слушатели не сочли, что ты, подобно другим ораторам, говоришь все, что в голову придет, и порицаешь теперь тех, кого прежде одобрял больше, чем другие. Имея это в виду, ты раздумываешь, каким образом тебе следует отозваться об афинянах и о спартанцах, чтобы создалось впечатление, что ты говоришь правду и о тех, и о других. Ты бы мог, как тебе того хочется, хвалить ваших предков, а спартанцев бранить только для виду, в расчете на тех, кто к ним враждебен. На самом же деле их нужно не ругать, а незаметно похвалить. Если же ты к этому будешь стремиться, то легко найдешь такие неопределенные обороты[223], которые выражают как похвалу, так и порицание; они имеют двойной смысл и оставляют место для многочисленных толкований. Пользоваться ими в спорах о сделках и прибылях недостойно: это — явное свидетельство испорченности; но пользоваться такими оборотами в спорах о природе людей и вещей и хорошо, и мудро. Таковой собственно и является прочитанная нами речь. В ней ты изобразил своих предков людьми миролюбивыми, патриотами Греции, инициаторами равенства граждан в греческих государствах; спартанцев же, напротив, ты изобразил людьми надменными, воинственными, своекорыстными, каковыми все их себе и представляют. В соответствии с характером каждого из этих двух народов афинян все восхваляют и считают их преданными интересам народа, а спартанцам большинство завидует и относится к ним недоброжелательно. И все же есть люди, которые хвалят спартанцев, восхищаются ими и даже рискуют утверждать, что спартанцы обладают большими достоинствами, чем те, которые были присущи твоим предкам: ведь надменность в какой-то мере сродни чувству собственного достоинства, а последнее заслуживает уважения, и все считают, что люди надменные обладают большим величием духа, чем защитники всеобщего равенства, а люди воинственные выгодно отличаются от миролюбивых; эти последние не в состоянии ни захватить чужое имущество, ни успешно охранять то, что имеют. А люди воинственные способны и к тому, и к другому — и приобрести все, что пожелают, и сберечь все, чем хоть раз завладели. Такой образ действий доступен лишь тем, кого считают совершенными даже среди мужей. Те ораторы, о которых я говорю, полагают также, что и о своекорыстии можно сказать гораздо лучше, чем ты это сделал. Они, конечно, не считают, что своекорыстными следует называть тех, кто уклоняется от уплаты долгов, кто обманывает и обсчитывает: из-за своей дурной репутации они во всех своих делах терпят ущерб. Своекорыстие спартанцев, так же как своекорыстие царей и тиранов, — это свойство вполне достойное и обладать им хотели бы все. Людей, обладающих столь огромным могуществом, обычно поносят и проклинают, но все же не найдется ни одного такого человека, который, в соответствии со склонностями, не обращался бы к богам с мольбой о том, чтобы ему самому или по крайней мере его близким добиться как можно большей власти. Из этого с очевидностью следует, что величайшим благом мы все считаем обладание большим могуществом, чем другие. Эта мысль, мне кажется, и должна определить внешнюю форму твоей речи. Если бы я полагал, что ты воздержишься от упреков по поводу слов, сказанных мною прежде, и не будешь порицать вот эту мою речь, то я бы и не пытался больше говорить. Впрочем, думаю, тебя не встревожит, что я теперь не выскажу свое мнение о том, ради чего я был приглашен в качестве советника. Мне кажется даже, что когда ты нас собрал, ты не принимал этого всерьез. В твои намерения входило сочинить речь, которая ни в чем бы не походила на речи других. Тебе хотелось, чтобы эта речь при беглом чтении казалась простой и легко доступной, но при внимательном рассмотрении и при попытке обнаружить в ней то, что ускользнуло от других, она представилась бы тяжелой, трудной для понимания, изобилующей ссылками на историю и философию, наполненной всевозможными хитросплетениями и уловками. Я имею в виду не те хитросплетения, которые привыкли использовать со злым умыслом, во вред своим соотечественникам, но те, что при искусном применении могут принести пользу или же радость слушателям. Если бы я не коснулся всех этих вопросов, то ты бы сказал, что я уловил замысел речи в том виде, как ты сам его задумал. Но я излагаю значение твоих слов и разъясняю твои намерения, и поэтому ты скажешь, что я, не подозревая о том, настолько же обесславил твою речь, насколько сделал ее ясной и понятной для читателей. Именно потому, что я даю возможность несведущим понять твою речь, я как бы обнажаю ее и лишаю чести, которой она могла бы удостоиться благодаря усердным читателям, которые сами преодолевают трудности. Я признаю, что мой разум, насколько это возможно, уступает твоему. Но я также хорошо знаю и другое: когда в вашем городе обсуждаются важнейшие дела, то люди, которые кажутся самыми разумными, иногда заблуждаются относительно полезных мер, и, напротив, среди людей, считающихся ничтожными и презираемыми, может оказаться человек, точка зрения которого правильна, а совет признан наилучшим. Поэтому не следует удивляться, если и в данном случае произошло нечто подобное. Так, ты считаешь, что больше всего прославишься, если как можно дольше останется неизвестным тот замысел, ради которого ты работал над речью. А по моему мнению, ты поступишь лучше всего, если то намерение, которым ты руководствовался, сочиняя эту речь, объяснишь, как можно скорее всем остальным и прежде всего лакедемонянам. О них ты сказал много речей, как справедливых и достойных, так и оскорбительных, и слишком враждебных. Если бы кто-нибудь показал лакедемонянам эту речь прежде, чем я высказал о ней свое мнение, то они неизбежно отнеслись бы к тебе с ненавистью и недоброжелательством за то, что ты выступил против них с обвинением. Теперь же, я думаю, большинство спартанцев, верные до сих пор своим обычаям, обратят на те речи, которые здесь пишутся, не больше внимания, чем на то, что говорят за Геркулесовыми столбами. А самые образованные среди них — те, кто имеет несколько твоих речей и восхищается ими, — если они возьмут чтеца и найдут время, чтобы поразмыслить над прочитанным, то они не только поймут то, что было сказано, но и заметят похвалы, которые ты воздал их городу, подкрепив их доказательствами, пренебрегут упреками, которые выражены в очень резких словах, но недостаточно подкреплены фактами, и сочтут, что оскорбления, которые содержит твоя книга, подсказаны завистью. Что же касается великих деяний и битв, которыми они сами очень гордятся и за которые другие их почитают, то ты, конечно, написал и напомнил о них. Но образованные спартанцы будут осуждать тебя за то, каким образом ты их собрал и сопоставил друг с другом, поскольку многие будут стремиться прочесть об этих подвигах и познакомиться с ними не ради них самих, но потому, что захотят узнать, каким образом ты о них написал. Обдумывая и размышляя об этом, они не только вспомнят при чтении твоей речи о древних подвигах, за которые ты воздал хвалу их предкам, но часто будут беседовать о них друг с другом; и прежде всего о том, что спартанцы совершили в те времена, когда были еще дорийским племенем. Когда они убедились, что их города лишены славы, незначительны и во многом испытывают нужду, они оставили их и выступили походом против самых могущественных городов Пелопоннеса — Аргоса, Лакедемона и Мессены[224]. Одержав победу, они изгнали побежденных из городов и из страны. Захватив тогда все их владения, они удерживают их еще и ныне. Для того времени невозможно показать подвиг, более значительный и более достойный удивления, и деяние, более успешное и более угодное богам. Оно избавило тех, кто его осуществил, от бедности, которую они терпели у себя на родине, и сделало их хозяевами чужого богатства. Этот подвиг спартанцы совершили во время совместного похода всех дорийцев. Но, поделив страну с аргосцами и мессенцами, они устроились в Спарте по собственному усмотрению. При тех обстоятельствах спартанцы были настолько разумны — ты и сам это утверждаешь, что, хотя их было не более двух тысяч, они сочли для себя достойным сохранить жизнь только в том случае, если смогу· стать господами всех пелопоннесских городов. Руководствуясь этим замыслом, спартанцы начали войну и, несмотря на многие бедствия и опасности, не отступили до тех пор, пока не подчинили себе все эти города за исключением Аргоса. Но хотя они имели уже необычайно обширные земельные владения, располагали величайшим могуществом и такой славой, которая подобает людям, совершившим столь великие подвиги, они ничуть не меньше гордились своей прекрасной репутацией, которая присуща только им одним из всех эллинов. И действительно, спартанцы могут утверждать, что только они, несмотря на свою малочисленность, никогда не были в подчинении ни у одного города с большим населением и не исполняли чужих приказов, но всегда сохраняли свою независимость. Более того, во время войны с варварами они возглавили всех эллинов. Этой чести спартанцы удостоились не без оснований: они выдержали много больше сражений, чем все их современники, ни одного из них не проиграли под предводительством царя, но во всех одержали победу. Лучшее свидетельство мужества спартанцев, их стойкости и взаимного согласия никто не мог бы назвать, разве лишь то, о чем сейчас пойдет речь: среди других эллинских государств — а ведь их великое множество — нельзя ни назвать, ни найти такое, которое не испытало бы бедствий, обычно переживаемых всеми государствами. А вот у спартанцев никто не смог бы найти ни мятежей, ни убийств, ни противозаконных изгнаний. У них никогда не грабили чужое имущество, не оскверняли жен и детей. Не было у них также ни политических переворотов, ни отмены долгов, ни переделов земли, — словом, никаких непоправимых бедствий[225]. Беседуя об этих делах, они, конечно, вспомнят и о тебе, поскольку именно ты собрал все эти факты и так хорошо их изложил, и будут тебе за это очень благодарны. Что до меня, то я теперь держусь о тебе совсем иного мнения, чем раньше. В прежние времена я восхищался твоим талантом, тем образом жизни, который ты ведешь, твоим трудолюбием и больше всего правдивостью твоей философии. Теперь же я завидую и превозношу твое счастье. При жизни ты, как мне кажется, добьешься только той славы, которой достоин (так как и это трудно), правда, у более широкого круга, и более единодушной, чем та, которой ты теперь пользуешься. Но зато после кончины ты удостоишься бессмертия. Речь идет, конечно, не о том бессмертии, которым обладают боги, но о таком бессмертии, при котором люди, отличившиеся каким-либо прекрасным подвигом, остаются в памяти потомков. Тебе суждено это по праву, так как ты прославил оба государства[226] прекрасно и по достоинству. Афины ты прославил в соответствии с мнением большинства, которым никто из выдающихся мужей не только никогда не пренебрегал, но — более того — в стремлении его добиться не останавливался ни перед какими опасностями. Что касается Спарты, то в этом случае ты применился к суждению людей, пытающихся установить истину. Многие предпочитают заслужить доброе мнение этих людей нежели всех остальных, даже если бы этих последних стало вдвое больше, чем теперь.
- Ахарняне - Аристофан - Античная литература
- Евтидем - Платон - Античная литература
- Повесть о Габрокоме и Антии - Эфесский Ксенофонт - Античная литература
- Пир мудрецов - Афиней - Античная литература
- Духовные проповеди и рассуждения - Мейстер Экхарт - Античная литература
- Последняя дружба существа и человека - В. Корбл - Античная литература / Мифы. Легенды. Эпос
- БАСНИ не для всех… - Вячеслав Александрович Калашников - Античная литература / Критика / Прочий юмор
- Стихотворения из сб. "Эллинские поэты" - Анакреонт - Античная литература
- История императорской власти после Марка - Геродиан . "Геродиан" - Античная литература
- Ахилл Татий "Левкиппа и Клитофонт". Лонг "Дафнис и Хлоя". Петроний "Сатирикон". Апулей "Метамофозы, или Золотой осел" - Ахилл Татий - Античная литература