Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Иулианья… Иу-ли…
Ее руки сами потянули меня вниз, уцепились за рубаху мою и потащили. Вниз, вниз. Или – вверх? Я не понимал. Я сказал себе: если я лягу с ней, здесь и сейчас, на эту холодную осеннюю землю, Господи, и обниму ее крепко, то, Господи, прости и помилуй мя, грешного. Она ведь сирота. Она Никите – матерью стала. И Настя, ты тоже прости, родная.Я обнял Иулианию, и мы с ней повалились в перекопанный чернозем. Рубаха не спасала от земляного, черного холода, идущего из подземья, из тайных недр. Я слышал, как под землей дрожали, чертили свои дорожки мыши и личинки, черви и жуки; как мелко, жадно тряслись живые корни, высасывая из земли ее винные, пьянящие соки. Я тоже был корень. Я пил силу из женского, черного, старого лона земли. Корень мой глубоко погрузился в разверстую черную влагу, в холод, вдруг ставший морозом, в темно-красную, кровавую жижу прежних, прошлых, забытых смертей. Я задрал сорочку Иулиании. Ее грузное, оплывшее тело нежно, беззащитно, а потом царственно, старым серебром и древним золотом, засияло в свете голого белого черепа Луны, рассыпанных по траурному плату зенита жемчужных звезд.Я видел эти звезды над собой затылком. «Такие бы жемчуга… на оклад… моей Богородице, что пишу… Елеусе…»Иулиания, это же большая Рыба, огромная Рыба, она сама пошла мне в руки, я сам ее поймал, сам, сам. Меня никто не неволил. Я сам захотел этой охоты. Я сам просунул ей руки под громадные жабры. И поцеловал ее в круглый, красный от старости, полуслепой, жемчужный глаз. И она начала задыхаться. И я прижимал ее сильнее, все сильнее к себе.Тело билось. Тело всходило и опадало. Тело росло сугробом, беременным звездами, и проваливалось перед железным плугом, перед пылающей мотыгой черной, последней яминой. Раз! – и отвален пласт. Раз! – и пропахан клок. Земля любит силу. Земля любит мужчину. Земля, женщина, раскрывается лишь тому, кто любит ее воистину и возделывает ее – жестоко и радостно.Раз! – и вдавлены глубоко во тьму льдистые, острые катышки, они колют ребра, они влипают в голую, нежно подающуюся вперед и вверх поясницу, во влажные, теплые на морозе, широкие бедра. Раз! – и раздаются вширь недра, выпуская на волю хрип и крик, и это, одно-единственное, всю жизнь жданное слово, которое уже никто, никогда не прошепчет в выпачканное осенней грязью ухо твое, только здесь и теперь:
– Милая… Ми-ла-я…
Раз! – и раскидываются могучие толстые колени, разымаются сухие ветви старых мощных рук, и разверзается чрево земли – то, что вчера казалось недоступней иконы, холодней радужной, слезной звезды Сириуса в полночном небе, страшнее уходящего внутрь и вглубь колодезного ветхого сруба.Я нежно отвел рукой мощное бедро. Я уже был в любви не со старухой. Это то плотное и сбитое, то оплывистое и давящее громадой тело старой крестьянской бабы уже не было старым для меня. Оно все горело, и я слышал и видел – ее душа горела от счастья тоже. Ее радость, почти детская, передавалась мне. Отведенная моей рукой нога, как ствол поваленного последней, осенней грозою дерева, и бугристый, сладко-мягкий, совсем не старушечий, а странно-молодой живот, – «никогда не рожавший», – ударило во мне больно, – и остатки когда-то буйной поросли на лысом лобке, и разбросанные под вздернутой рубахой тяжелые, в синеватых прожилках, сугробные груди, и сморщенная коричневая шея – единственно старое, скорбное, земляное место на снеговой невестиной белизне, – и я поднял всего себя над лежащей ничком на земле Иулианией, размахнулся собою, живым, так, как косец в сенокосных полях взмахивает косой, так, как сам я сто раз косил в заливных заволжских лугах, – и скосила моя коса больное и старое время, и залила моя коса кровью и радостью морозную землю, чернь на Божьем серебре, и отсекла моя коса боль, хоть на миг, и завалила цветами смеха и крика это старое лицо с раззявленным от ужаса, умиления, боли, удивления, любви, впалым беззубым ртом, – и поймала Иулиания старым ртом мои губы, и я не содрогнулся от отвращения, не плюнул, а тоже поймал ее кричащие губы губами, и почуял внизу, под собой, под застывшей косою своей, – течет теплое, нежное на землю, течет и уходит в землю, под землю, в старые корни ближних вишен и слив, к невыкопанным картофельным клубням, в упокоение, в непроглядный мрак.Я лег на Иулианию всей тяжестью усталого тела.Теплое, текучее сочилось из-под нас и уползало теплым червем во вспаханную нашими телами землю.
– Иулианья… ну что ты…
Я лежал на ней, она лежала подо мной. Старая женщина. Послушница Макарьевского монастыря. Моя хозяйка. Мое послушание.«Что я наделал», – морозом обдала голову нагая мысль.Иулиания держала меня на себе. Словно младенца. Она была могучая баба, сильная. Ее грудь покраснела, она дышала тяжело, с прихрипом.Я устыдился и скатился с нее на землю. Ледяная земля обожгла мне голый бок.
– Я тебе рубашку порвал, – тихо сказал я Иулиании.
Она лежала на вскопанной земле и глядела в небо. Глаза ее были наподвижны. Она глядела на круглолицую, белощекую бабу Луну, а Луна глядела на нее. Они переглядывались, две бабы. Пахло землей. Пахло сладким женским потом.
– Слышишь, мы оба перепачкались… грязью… я пойду баню растоплю, что ли…
Иулиания поднялась на локтях на земле. Рванулась ко мне.И поцеловала меня так, будто бы я был ее муж на одну лишь ночь – и завтра уходил на фронт, и убьют меня назавтра, она это знала; будто бы я был ее единственный сын, и тяжко захворал, и врачи сказали, что не спасут, а она кричала: врете, молиться буду, и будет жить! – и, помолясь, целовала меня, единородного, будто бы я только что родился, младенец орущий, а не умирал, с землей и любовью прощаясь.
– Спасибо тибе, спасибо, спасибо, – шептала она. Бедная, толстая старуха. Придет домой. И красный попугай сядет ей на плечо, и вцепится когтями, и будет ухо клевать.
– Это тебе спасибо, – сказал я, поднялся с земли, выпрямился под звездами, вдохнул мороз до ключиц, до сердца, до подреберной тьмы – и понял, что я хочу закурить, а то и выпить полстакана водки, как то делала бывшая, несчастная жена моя, Верочка.
УТРЕННЯЯ БАНЯ. МАТЬ ИУЛИАНИЯОн встал, батюшка-та мой, взвился со зямли. Так и стоял, каланча, в небо пялился.А я, стыдобища мине, валяюся на зямле, на зямельке… и гром миня ить не разразил! И Господь нас, грешных, не покарал тут жа, прям в огороде! Развалились! Ишь!А сама ажник вся трясуся от радости! Покосилася на пузо свое старо, на живот… ножонки растопырила… ох ты, Господи, чудо ж вижу! Пиздушка-та моя – вся в кровище! Вот, значитца, каково энто – бабой-та стать… Наконец… Привелося… И думать не думала… Да с батюшкой с нашим… с иереем-та моим… а ить к няму миня приставили – робить!.. Послушанье отбывать!..Хорошо послушанье, ах ты греховодница. И сама вить, сама бедняжку попа-та на соитие – соблазнила! Сама на грех навела!Кто ж я опосля этово? А-а-а-а?!Кровушка, моя бабья кровушка… А старушня вить я уже, не понесу…А што, и от попа бы – понесла?! Бога не гневи, умища лишенна совсем, дура…А што! И понесла б!И родила б!А он мине грит, поп-та мой:
– Омоемся… Баньку, – грит, – щас растоплю… Один момент… Скупамся… Нельзя ж, – грит, – спать в кровать ложицца вот так-ти, в грязюке…
Сама думаю: а што, спать-та щас уж вместе лягем – али как?!Посля того, што стряслося… В огороде в энтом…А вдруг хто нас видал?!..Да нет… Ночка видала… Луна лунява – видала… Да звездочки морозны…Пошел Серафим мой. Баню затопил. Долго дрова в печь кидал. Я перед дверью бани все стояла, в грязной энтой рубахе моей, вся зямлищей да кровью своей перепачкана, и тихонько следила, как он в печь дрова-ти все подкладыват, все подкладыват… И думат, думат об чем-то.А купалися-та порозь. Спинку-та он мине – не потер. А я уж так хотела! Но не попросила. Ищо чево, буду я пред мужиком унижацца. А он – не предложил. И миня не спросил, яму спинку тереть. Сперва миня в баню запустил. Пару нагнал! Я в тумане ничо не зрела. Как слепа. Наощупь мочалку, мыло нахождала. Терла ноги свои, руки свои, живот свой, сибя всю – и мыслила так: вот ты и бабища, Иулиания, вот ты и сподобилася, а таперя-та што? Таперя-та што?Ждала яво, когды он из баньки выкатицца. В чисто переоблачилси, я уж яму приготовила. Грязну рубаху – гляжу, в ручонках держит: постирал.Мнет рубаху, головушку опустил, как повиннай…
– Што ж, – грю, – идем чай утрешняй пить, отец Серафим…
– А рази ж утро уже? – так грит. – Глянь, ищо звезды в небеси…
– Утро, отец, – грю. – Пока ты мылси-плескалси, я уж и самовар вскипятила…
- Французское завещание - Андрей Макин - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Остров Невезения - Сергей Иванов - Современная проза
- Мост - Радий Погодин - Современная проза
- ...Все это следует шить... - Галина Щербакова - Современная проза
- Куба — любовь моя - Жанна Свет - Современная проза
- Естественный отбор - Дмитрий Красавин - Современная проза
- Приключения Махаона - Место под солнцем - Игорь Дроздов - Современная проза
- Под солнцем Сатаны - Жорж Бернанос - Современная проза
- Сердце матери - Мари-Лора Пика - Современная проза