Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис не выдержал такого «кощунства» и, не желая спорить больше, ушел в комнату жены.
На другой день в тесном коридоре Московского союза художников Карен Вартанян встретился с Борисом Юлиным. На полном гладком лице Бориса – праздник и ликование. Он первым окликнул Карена торжествующей фразой вместо обычного приветствия:
– Это здорово, старик!
– Что именно? – настороженно спросил Карен. – Ты газеты читаешь?
– Читаю. А ты, собственно, что имеешь в виду?
– Появляются неплохие статьи о свободе творчества.
– Не понимаю.
– Видишь ли, Каренчик, церковь, как известно, у нас отделена от государства. А искусство – оно тоже вроде храма божьего. Недаром говорят: святое искусство, – начал Юлин не слишком мудреными загадками, но Карен хотел заставить его высказаться до конца.
– Я что-то не совсем понимаю тебя.
– У Ленина есть замечательные высказывания о свободе творчества, о внимательном, бережном отношении к художнику. Творчество – дело тонкое, и любое постороннее вмешательство наносит только вред.
– А-а, вот ты о чем. Тогда изволь тебе напомнить о том, что у Ленина есть замечательные слова о партийности искусства. Долой сверхчеловеков! Это, кажется, Ленин сказал.
Не понравился Юлину ответ Карена, в котором он тщетно надеялся найти союзника. Нахмурился Борис и поспешил проститься. А Карен, повстречав Владимира в тот же день и рассказав ему о коротком разговоре с Юлиным, возмущался:
– Нет, ты понимаешь, наглость какая! Он радуется! Видишь ли, праздник. Что это: недомыслие, политическая слепота или… хуже?
– Да, Карен, радуются, – с горечью отвечал Машков. – Они отлично понимают смысл происходящего. Барселонский недавно вернулся из заграницы. Он выступал там перед интеллигенцией и достаточно подлил масла в ревизионистский костер. Говорят, он сказал там, что решения нашей партии по идеологическим вопросам были неправильными…
Сообщение это ошеломило Карена:
– Я ничего не понимаю… Советский художник, наконец, советский человек выступает за рубежом и льет воду на чужую мельницу!
– Какой он советский? – тихо произнес Владимир. – Что в нем советского, кроме паспорта?
Карен не мог успокоиться и слов не находил в себе, чтобы выразить негодование по адресу эстетов и ревизионистов. Только глаза, черные как угли, метали злой огонь.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
«Вне народности ни художества, ни жизни, ничего нет».
И.С. ТургеневВладимир Машков поселился в квартире своей тещи Лидии Константиновны после того, как Василий Лебедев – отец Люси – умер внезапно от кровоизлияния в мозг. Люся мужественно перенесла этот удар. Она очень любила отца, но со всей силой убедилась в этом, когда его не стало. В курчавой, заметно поредевшей, испорченной перманентами шевелюре Люси появилось много седых волос. А когда-то нежное с тонкими чертами лицо утратило свежесть и белизну, стало резким и желтовато-смуглым. Люся работала теперь в Академии художеств. В ней бурно пробудились дремавшие под спудом силы, и она работала много, без устали.
Жить они стали скромнее. Расходы с рождением ребенка прибавились, а заработки Владимира сократились. Деньги, полученные за его старые картины, растаяли. Пейзажи на продажу он делал нечасто, заказы на портреты выполнял с неохотой. Все свое время он отдавал двум большим картинам.
Первую картину Машков назвал «Русская весна». На косогоре – избы с блеклой соломой на крышах, сараи, плетни с горшками на кольях. За околицей – узкие пестрые полоски – поля, окаймленные синей далью лесов. На переднем плане стоит тощая лошаденка, впряженная в соху, и, понуро опустив голову, щиплет из-под ног молодую зеленею травку, пробившуюся сквозь прошлогоднюю. Над свежими бороздами с криком вьются грачи и вороны. Русский крестьянин в рубахе без пояса и в лаптях стоит у сохи, протянув корявые руки к Ленину. Владимир Ильич – простой, знакомый и до боли, близкий – стоит, приласкав рукой белоголового босоногого мальчика, принесшего завтрак отцу, и внимательно слушает «сеятеля и хранителя» земли русской. И, кажется, Ленин уже видит в весенней дали тысячи тракторов, вышедших на безбрежные просторы России, чтобы переделать крестьянскую жизнь.
Вторая картина называлась «Рождение человека». Как-то Машков делал иллюстрации к рассказам Горького. Он дошел до рассказа «Рождение человека» и вдруг понял, что перед ним большая глубокая философская тема. Владимир сделал несколько эскизов и наконец нашел композицию всей картины. Южнорусская степь, бескрайняя, звонкая, разбежалась к Черному морю и вдруг застопорилась у крутого берега. Вдоль берега вьется дорога широкая, пыльная, убегающая в неведомую даль горизонта, куда-то на восток к тихому Дону. Дорога делит картину на две почти равные части. Справа, под обрывом! – море, не спокойно-лазурное, а синее, с белой стружкой волн вдали, с пенистой бахромой у берега, с искристым золотым пятном посредине, брошенным солнечным лучом, пробившим тучи. Слева – степь, рыжая, опаленная. Над степью и морем – мятежное небо с облаками и тучей, пронизанной лучами. И небо, и море, и земля будто насторожились в ожидании. На переднем плане у самой дороги над морем полулежит баба, мать, ослабевшая после родов, и рукой поправляет юбку, прикрывая наготу своего тела. На ее скуластом лице, иссеченном ветрами, пылью и зноем, – следы недавней мучительной боли, а в глазах, широко открытых, отразились одновременно и удивление, и испуг, и радость матери. Перед ней на дороге, широко и неуклюже расставив длинные ноги в походных истоптанных сапогах, стоит высокий гривастый парень с широким лицом и добрыми смущенными глазами: в могучих руках его, приподнятых кверху, кричит маленький розовый человечек, кричит на весь мир о своем рождении на этой широкой, пыльной и нелегкой дороге жизни… Обе картины далеки еще от завершения. Владимир работал над ними, за неимением мастерской, в квартире своей матери, ушедшей на пенсию. Мать в душе была даже рада тому, что сыну не дали мастерской, и он, как и раньше, до женитьбы, целыми днями находился с ней и только к вечеру да по воскресным дням уходил к своей семье. Матери было бы трудно расстаться с мольбертом, холстами, запахом масляных красок и скипидара, без которых она уже не представляла своей скромной квартиры в стареньком доме. В последнее время имя Владимира Машкова стало все чаще появляться в печати. Его не столько критиковали, сколько попутно ругали, называя то лакировщиком, то матерым натуралистом, хотя ни тем, ни другим он никогда не был. Должно быть, Осип Давыдович знал, что для честного человека самое страшное – незаслуженная обида, циничная клевета, злой вымысел, глупые инсинуации. Они, как едкий дым, выползали из «салона» и распространялись среди людей с невероятной быстротой, сопровождаясь зловещим шипением клеветников: «Слыхали о Машкове? Нет? Ну-у, что же вы, такой подлец, такой негодяй оказался, что вы себе представить не можете. Агентом Берия работал, доносы на честных людей сочинял. Да-да, это уже установленный факт, из авторитетных источников». Клеветали и на Еременку: «А Еременко-то каков! Нот так гусь, и не подумаешь. Разложившийся развратник».
Некий Филипп Головков, как знаток армейской жизни и батальной живописи, писал о картинах Петра Еременки: «Бескрылые, похожие на цветную кинохронику, они ничего общего с искусством социалистического реализма не имеют». И хотя военные, художники и даже академик Камышев говорили, что Еременко продолжает традиции Верещагина и Грекова, их сильные, но немногочисленные голоса тонули в фальшивом, но многоголосом хоре подпевал Барселонского.
Владимир нервничал, горячился. Люся это видела и понимала: муж стал раздражительным, взвинченным, глубоко переживал дела, которые, казалось бы, лично его не касались. Он не мог, не умел закрывать глаза на то, что творилось вокруг, как это делали некоторые, более толстокожие и пассивные художники. Иногда фельетон в газете о безнаказанных безобразиях каких-нибудь паразитов или жуликов, очередная вылазка «ивановых-петренко» в печати, на выставке или на собрании выбивали его из рабочей колеи.
Не лишенная практической жилки, Люся постоянно учила Владимира «смотреть на вещи проще», относиться ко всему хладнокровней.
– Поджигатель ты мой родной, – говорила она ласково, целуя его усталые большие с беспокойным блеском глаза. – Сам горишь и других зажигаешь. Не надо так, Володенька. Пощади ты себя хоть ради семьи. Посмотри, на кого стал похож. Ты должен быть здоровым, мой славный. – Она крепко прижимала его к себе, обвивала руками и снова целовала, украдкой косясь на дверь, за которой играл трехлетний сын Славик. – Боже мои, да ты весь высох. Что с тобой происходит? Не заболел ли ты? Может, тебе уехать в санаторий хотя бы на две недели и выключиться из всего, ничего не делать, ни о чем не думать. Просто дышать воздухом, спать, принимать радоновые ванны: говорят, это помогает, укрепляет нервы.
- Из моих летописей - Василий Казанский - Советская классическая проза
- Избранное в двух томах. Том первый - Тахави Ахтанов - Советская классическая проза
- Под крылом земля - Лев Экономов - Советская классическая проза
- День тревоги - Петр Краснов - Советская классическая проза
- Завтра была война. Неопалимая Купина. Суд да дело и другие рассказы о войне и победе - Борис Васильев - Советская классическая проза
- Лога - Алексей Бондин - Советская классическая проза
- Разбуди меня рано [Рассказы, повесть] - Кирилл Усанин - Советская классическая проза
- Выздоровление - Владимир Пшеничников - Советская классическая проза
- Трудный поиск. Глухое дело - Марк Ланской - Советская классическая проза
- Какой простор! Книга вторая: Бытие - Сергей Александрович Борзенко - О войне / Советская классическая проза