Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сумасшедший, человек ненормальный, — это тот, кто способен нарушить и нередко нарушает нормы, обычаи и условности, принятые в обществе, — этические, юридические, эстетические, иными словами, бросает вызов общепринятому порядку, строю жизни, общественному мнению. Проявляется это, как известно, в поведении, поступках, суждениях, в открытом высказывании «крамольных» идей и взглядов.
Понятно, что писателю не может не быть интересен такой человеческий материал, характер, что называется, на изломе, человек, изобличающий других и саморазоблачающийся, человек, позволяющий себе говорить правду, которую не принято или не нужно сообщать вслух, прилюдно, или высказывать какие-то глубоко затаенные, задушевные мысли, чувства, мечты.
Надо ли объяснять, что у нормального, обычного человека все это находится под спудом, за семью печатями; здесь же стихия болезни сметает все препоны, высвобождает энергию, бесстрашие — и тайное делает явным.
Да, писателю интересно это совершенно особое состояние, в котором острота мысли сочетается с разгулом фантазии, а накал страстей граничит с вдохновением, когда человеку так явственно представляется, что ему вполне по силам решать какие-то сверхмасштабные глобальные проблемы, быть изощренно тонким и всепонимающим. И еще: мир и люди в эти мгновения жизни видятся подчас в каком-то совсем особом свете — лучше, красивее, интереснее, а потому возникает обостренное желание жить, любить, творить, находить прелесть и очарование в самом процессе жизни, а не только в свершениях и достигнутых результатах.
Само собой разумеется, что все сказанное имеет отношение к героям литературы, к персонажам, порожденным творческой фантазией художника, для которого они и их болезнь — всего лишь особый художественный прием, принцип изображения, позволяющий вести речь о возможностях и пределах человека, о глубинах и тайнах его психологии, его жизни, в которой удивительным образом перемежаются комедия и трагедия, веселое и печальное, претенциозное и жалкое.
В рассказе «Призраки» два персонажа заметно больше других выдвинуты вперед и резко противопоставлены по типу своего отношения к действительности. Один из них Егор Тимофеевич Померанцев, столоначальник губернского присутствия. Он человек активный, деятельный, умеющий приспособиться к любым обстоятельствам, по натуре доброжелательный, всё и вся приемлющий и во всем умеющий найти нечто положительное, даже в сумасшедшем доме, где он устроился так, что его комната «приняла совсем уютный, даже праздничный вид» [176]. Другой персонаж, он без имени, являет собой человека нервно возбужденного и постоянно желающего передать свое беспокойство всем и каждому: где бы он ни находился, он отыскивал упертую или только притворенную дверь и начинал стучать в нее; если дверь открывали, он находил другую запертую дверь и начинал стучать снова. «И стучал дни и ночи, коченея от усталости. Вероятно, силою своей безумной мечты он научился стучать и в то время, когда спал — иначе он умер бы от бессонницы; но спящим его не видели, и стук никогда не прерывался» (С. 75).
Интересно толкование этих персонажей, данное Л. Андреевым в беседе с М. Горьким: «Безумный, который стучит, это — я, а деятельный Егор — ты. Тебе действительно присуще чувство уверенности в силе твоей, это и есть главный пункт твоего безумия и безумия всех подобных тебе романтиков, идеализаторов разума, оторванных мечтой своей от жизни» [177].
Известно, что этих писателей связывала «дружба—вражда», что не было, по словам Горького, ни одного вопроса, на который они смотрели бы одинаково, что полемика, которую они постоянно вели, касалась подчас вещей принципиально важных для определения позиции и своеобразия художника.
Нередко центральным в этом споре был вопрос о человеке, возможностях и границах познания его, все, связанное с отношением человека к миру, другим людям и самому себе. И с этой точки зрения Егор Тимофеевич, за которым просматривалась фигура хорошо знакомого Андрееву Горького, как художественный образ содержал материал для обобщений и размышлений.
Егор Тимофеевич вполне благожелательно относится к людям, он готов прийти на помощь или просто дать добрый совет. Однако в глубине души у него коренится убеждение, что он не чета им всем, и не случайно довольно скоро среди больных он занял «вполне определенное положение покровителя. Ему грезилось, что он представляет собою что-то высокое, но вполне точного представления не было, потому он постоянно менялся: то чувствовал себя графом Альмавива, то советником губернского правления, то святым, чудотворцем и благодетелем людей. Но чувство страшной силы, безграничного могущества и благородства никогда не покидало его и делало его в отношениях к людям очень сострадательным и лишь в редких случае заносчивым и суровым» (С. 77).
Итак, сострадательность Егора Тимофеевича — от сознания его «безграничного могущества», он готов любить всех людей и никого в отдельности, он слишком сосредоточен на своем «могуществе», чтобы полюбить кого-то из ближних своих. Он так сосредоточен на своем величии, что абсолютно все представляется ему жалким и маленьким как, например, тыква, которая напоминала ему земной шар. И главное — всюду и во всем, о ком бы он ни думал и чем бы ни занимался, он помнит и видит только самого себя. Так, на обложке к каталогу своей картинной галереи Егор Тимофеевич «прежде всего нарисовал себя в могущественном виде, как собственника галереи, и так увлекся этим, что на всех страницах тетради повторил тот же рисунок. Потом попросил у доктора самый большой лист бумаги и во всю его величину нарисовал себя, сверху вдохновенно, без размышлений, сделал надпись: „Многоуважаемый Георгий-победоносец"» (С. 90).
С годами Л. Андреева все больше стал раздражать в М. Горьком его «указующий перст: держи к бодрости», его так называемый «оптимизм», в котором Андрееву виделась не столько уверенность в своих силах, сколько самоуверенность человека, нашедшего истину, который все менее стал считаться с мнениями и точками зрения других людей, все больше отдаляется от них. Горький, писал он, «как хорошая книга с заранее определенным содержанием или картинная галерея. За сверх-или поверх-человеческим просто человеческое от него ускользает, он его не видит, не чувствует, не знает. От этого при всем своем уме, благородстве, чистоте душевной он иногда бывает ниже человека — и как раз в те минуты, когда думает, что выше» [178].
Это из письма В. Вересаеву. Нечто близкое находим и в письме к другим корреспондентам: «Скапрился Горький окончательно (…) учительствует сухо и беспрерывно и, учительствуя, имеет вид даже страшный: человека как бы спящего или погруженного в транс… Строго осуждает любовь, ревность, Россию, пессимизм») [179].
Суть дела здесь отнюдь не в полемике с М. Горьким как таковым. Следует говорить об особой позиции каждого из них: человеческой, писательской, философской. Весьма наглядно проявилось это в отношении к Шопенгауэру, к которому Горький в целом остался равнодушным и к которому Андреев с юности питал глубокие чувства, а в пору написания рассказа «Призраки» перечитывал. Как раз в это время, он писал Горькому: «Читал ты „Мир как воля и представление?” Весь я сейчас под властью этой великолепнейшей книги — такой умной, такой красивой и стройной. В ней нет ничего мистического, неясного, подмаргивающего, крепкая, сильная, смелая, человеческая мысль работает открыто и честно, как в лаборатории. И вовсе не пессимист Шопенгауэр: только трусливое мещанство, желающее быть обманутым могло признать его таковым. Он отрицает возможность счастья, удовлетворения, покоя <…>» [180].
Это, пожалуй, главное, что существенным образом отличало их позиции: одному, М. Горькому, было «присуще чувство уверенности», он верил, что «на Земле мы могли бы устроиться очень удобно, весело и празднично, если б научились более внимательно относиться друг к другу и поняли, что самое удивительное, самое величественное в мире — Человек» [181]. А другой, Л. Андреев, понимал, что все человечестве надежды на счастье призрачны и несостоятельны: ведь Земля — часть вселенной, а в ней всегда неблагополучно. По словам астронома Герновского из пьесы «К звездам», «в мире каждую секунду умирает по человеку, а во всей вселенной, вероятно, каждую секунду рушится целый мир» [182].
По природе своей и характеру Андреев и мечтать не мог о том, чтобы устроиться «удобно, весело и празднично», ибо, как он говорил о себе, «нет предела моим желаниям, и быть Толстым для меня мало, и даже Богом для меня быть мало — потому что, ставши Богом, я начну завидовать черту». И далее, явно имея в виду оптимизм жизнеустройства по Горькому, продолжал: «Живу я сейчас мило, благородно, трезвенно, сыто, почетно… и мысли у меня благородные — все о свободе и любви, и желания у меня чистые… — а минутами до остервенения жаль бывает того времени, когда и одиночество, и голод и вражда, и пустыня, и черные провалы пьянства, и сатанинская гордость под плевками, и гордые великолепные надежды на престоле отчаяния» [183].
- Малый бедекер по НФ, или Книга о многих превосходных вещах - Геннадий Прашкевич - Публицистика
- Избранные эссе 1960-70-х годов - Сьюзен Зонтаг - Публицистика
- Тихая моя родина - Сергей Юрьевич Катканов - Прочая документальная литература / Публицистика
- Дети Везувия. Публицистика и поэзия итальянского периода - Николай Александрович Добролюбов - Публицистика / Русская классическая проза
- Очерк и публицистика - Борис Куркин - Публицистика
- Русская война - Александр Дугин - Публицистика
- Союз звезды со свастикой: Встречная агрессия - Виктор Суворов - Публицистика
- Великая легкость. Очерки культурного движения - Валерия Пустовая - Публицистика
- Татаро-монгольское иго. Кто кого завоевывал - Анатолий Фоменко - Публицистика
- Священные камни Европы - Сергей Юрьевич Катканов - Публицистика