Шрифт:
Интервал:
Закладка:
зантийского типа, соединившийся в лице Максима-Ирона, антагониста Григория Назианзина, с епископским саном 13. Лучше обозначить это как юродство. Конечно, юродство Юлиана далеко от христианского идеала постольку, поскольку не имеет ничего общего со смирением (что, впрочем, на деле можно было сказать о поведении не одного христианского монаха); но оно остается юродством. «Когда я сижу в театре, — заявляет Юлиан, — по моему виду сразу можно понять, что я осуждаю все эти зрелища» и. Он осуждает зрелища, но само его осуждение зрелищ разыграно, как зрелище, чтобы дойти до всеобщего сведения; иначе говоря, он ставит на место античного театра педагогически направленную театральность юродской эксцентриады15. Этот «отец» несостоявшейся языческой церкви не меньше «отцов» христианской церкви вписывается в панораму, намеченную в главе «Мир как школа».
Современники спорят между собой, но для того, чтобы спорить, им надо говорить на одном языке. Иначе спора не получится. История литературы изучает перипетии спора, но анализ поэтики — это анализ того языка, на котором ведется спор. Когда речь идет о ранневизантийской поэтике, особенно важно привлекать на равных основаниях языческий и христианский материал; так выявляется объективный характер форм культуры, подчиненных внутренней необходимости и до известного предела независимых от того, что происходит в голове писателя. Воспевая языческих солнечных богов, Нонн пользуется оборотом г>|п8роцо5 4Хсстт|р («высокостранствующий возница»)16; воспевая Христа, он прибегает к тому же обороту 17. Это не языческий и не христианский образ; это ранневизантийский образ. Он имеет точное соответствие в изобразительном искусстве; это соответствие, подчеркивающее его необходимость, неизбежность для эпохи, — мозаика начала IV в. с изображением Христа на «высокостранствующей» квадриге Гелиоса и в солнечном венце из лучей, которая украшает так называемую Юлиеву гробницу (ныне скрытую под собором св. Петра в Риме). В то время подобный образ был понятен и нужен людям самых противоположных религиозных убеждений. В иное время он не был бы ни понятен, ни нужен никому.
Еще раз: формы культуры имеют свою логику. Другой вопрос, что убеждения людей тоже воздействуют на формы культуры, причем воздействие это может быть связано с сознательными усилиями участников исторического движения, а может идти скрытыми, неожиданными путями. Второе едва ли не интереснее для исследователя поэтики, нежели первое. Едва ли стоит объяснять, например, что христианство стимулировало аскетический, «спиритуалистический» 18 характер ранневизантийской образности; ведь такова была декларативно провозглашенная задача, цель, поставленная новым мировоззрением перед писателями. Но никто ни перед кем не ставил цели — ориентализировать строй грекоязычной литературы. Ни в абстрактную «сущность» христианства, ни в сознательные намерения его приверженцев вовсе не входило стимулирование эстетического западно-восточного синтеза. Однако именно христианство открыло ему дверь. ЛСивые люди в реальных и конкретных условиях могли сколько угодно говорить и думать: «будем поощрять духовность и подавлять чувственность»; они не могли ни сказать, ни даже подумать: «будем перенимать отношение к слову, к метафоре, к созвучию, свойственное народам Ближнего Востока». Тот, кто был достаточно развит, чтобы вообще чувствовать проблему, прилагал свои силы как раз к тому, чтобы ничего восточного не перенимать; например, творчество такого ортодоксального христианина и такого характерного представителя эпохи, как Григорий Назианзин, определено сознательной волей к консервации античного языка форм, как инструмента для передачи христианского содержания. Но процесс не зависел от сознательной воли того или иного автора. Христианство как предмет истории религий, вообще истории идей — это одно; факт христианства как один из равноправных компонентов конкретной историко-литературной ситуации — другое, совсем другое. Усвоение ближневосточного литературного опыта не вытекало из доктрины христианства как субъективно осознаваемое требование; оно вытекало именно из факта христианства как объективное следствие.
Столь же закономерно вытекало оно из факта после-диоклетиановского самодержавия, хотя никак не постулировалось официальной идеологией этого самодержавия. Скорее наоборот: поскольку Константинополь был «Новым Римом», поскольку «ромейские» императоры мыслили себя «римскими» императорами — просьба к читателю вспомнить главу «»! — постольку формальные элементы античной эстетической традиции оказывались необходимыми ради практического дела пропаганды государственно-культурного преемства. Доходило до вещей странных, гротескных, но вовсе не случайных. Например, в 377 г. знаменитый оратор Фемистий произносил перед синклитом Константинополя речь во славу христианских императоров Грациана и Валента. И тема речи, и обстоятельства ее произнесения имели строго официозный характер; Фемистий, сам возведенный в сан синклитика, давно специализировался на произнесении речей подобного рода. Тем более странно заглавие речи: «Слово эротическое, или О царственной красоте» 19. Фемистий не стеснялся потревожить тень Сократа, этого учителя «эротической» мудрости из диалогов Платона. Вся словесная ткань речи тщательно соткана из аллюзий на эти диалоги и окрашена двусмысленной «эротической» метафорикой. Как Сократ называл себя «поклонником» или «обожателем» (ёрастттк;) красоты юного Хармида или Алкивиада, так Фемистий называет себя «поклонником» или «обожателем» прелестей императорской власти, законов и т. п.20 Все вовлечено в сферу Эроса— разумеется, сугубо философского Эроса. Город Константинополь — это красавица, и оратор желает, чтобы между «красавицей» городом и «красавцами» государями существовали отношения взаимной влюбленности. Речь эта вовсе не стоит особняком. В столь же официозных речах Фемистий хвалил схожим образом Константина, а о суровом Констанции говорил так: «в царевой красоте, которую я порываюсь лицезреть и восхищенным зрителем которой являю себя, прекрасна и внешняя прелесть (ссуХсшх)»23. Вот на каком языке обращались риторы к христианским государям IV в. — и знали, что это не будет сочтено неуместным. Легкая тошнота, которую мы испытываем, читая подобные тексты, не избавляет нас от обязанности уяснить себе их место в жизни и в культуре. Из них делается очевидным, какой спрос на античную топику закономерно возникал в официозном кругу квазихристианской имперской идеологии 4 и какому вырождению, искажению, обессмысливанию подпадала она в этом кругу. Классицистические образы годились для условных похвал режиму; когда нужно было всерьез найти какой-то смысл для жизни человека при этом режиме, они работали плохо. Интеллектуальный и артистический блеск придворного классицизма от Константина до Юстиниана— словно тонкая радужная пленка над темной, но плодотворной глубиной. На глубине же несколькими веками раньше началось25, а теперь стимулировалось всем строем жизни освоение отысканных на Ближнем Востоке возможностей творчества.
Путь Романа Сладкопевца, явившегося из Берита = Бейрута в столицу на Босфоре, — емкий символ. Ранневизан-тийская литература воспринимала важные аспекты традиционного ближневосточного подхода к изображению человека в его «сраме» и его «славе» (глава «»), к «учительному» слову (глава «Мир как школа»), к графически реализованному тексту (глава «Слово и книга»). Эта рецепция — одна из сквозных тем книги. От одной главы к другой для разнообразных компонентов литературной традиции прослеживается один и тот же единообразный маршрут: древнееврейская литература, за которой стоял опыт Египта, Месопотамии, Угарита, — сирийская литература времен Ефрема Сирина — византийский синтез. Сирия — необходимое звено между «библейскими» тысячелетиями и грекоязычным средневековьем; недаром сам язык, на котором писали сирийские авторы, — не что иное, как поздняя фаза арамейского языка. Христианство, оказавшееся в союзе с духом времени, на краткий, но важный исторический момент дало сирийцам положение авторитетных наставников. Исследователь ранневизантийской культуры ничего не сможет понять без постоянной оглядки на Нисивин и Эдессу. К сожалению, эстетический анализ памятников сирийской литературы — все еще задача для будущего. Добавим: задача неотложная.
За Сирией стоял не только мир палестинско-арамейской традиции; за ней стоял Иран. Сирийская культура развивалась в основном на территории сасанидского государства; Афраат был прозван «персидским мудрецом», Исаак Сири-янин подвизался в монастыре среди гор Хузистана. Иран, отработавший на основе зороастризма идеологию священной державы и религиозной войны, дал важные «парадигмы» не только византийской, но и вообще средневековой цивилизации. Поход шаха Хосрова II Парвиза на Иерусалим (614 г.) был отдаленным прообразом Крестовых походов; только это был поход против «Креста». Император Ираклий вел войну в защиту «Креста»; но мыслил он в тех же категориях, что его восточный антагонист. Историки
- Похвальное слово филологии - Сергей Аверинцев - Культурология
- В СТИХИИ «БОЛЬШОГО ВРЕМЕНИ» - Сергей Аверинцев - Культурология
- Послесловие к энциклопедическому словарю - Сергей Аверинцев - Культурология
- Древняя история секса в мифах и легендах - Владислав Петров - Культурология
- Женский текст как «история болезни» (На материале современной женской русской прозы) - Наталья Фатеева - Культурология
- Пастиш - Ричард Дайер - Искусство и Дизайн / Прочее / Культурология / Литературоведение
- Беседы о русской культуре - Юрий Михайлович Лотман - История / Культурология / Литературоведение
- Эстетика и теория искусства XX века. Хрестоматия - Коллектив авторов - Культурология
- Короткая книга о Константине Сомове - Галина Ельшевская - Культурология
- Отечественная теория медиа. Основные понятия. Словарь - Мария Евгеньевна Аникина - Культурология / Справочники